Полгода целых он нигде не бывал, только изредка у статского советника, и его пригласили туда на праздник; но последнее рождество он провел в Кларане, и оттого ему хотелось в этот вечер побыть одному. Часа через два, как стемнело, он вышел из дому.
Мело. Тонкий, еще не убитый снежок лежал на улицах и делал их шире, а белые хлопья по карнизам и крышам нарядно разубрали знакомые дома, но они, казалось, только вдвойне заскучали. Фонари, дрожа на ветру, в рассеянии бросали свет на стены, и то здесь, то там вдруг просыпалась вывеска и бессмысленно таращилась со сна огромными буквами. Витрины лавок, слабо освещенные и пришедшие в беспорядок за день суеты, тоже глядели нынче не так, как всегда, как–то задумчиво и замкнуто.
Он свернул в проулки; здесь веселье, видно, было уже в разгаре, ибо из подвалов и нижних этажей неслись звуки — кое–где скрипок, а больше губных гармоник, пиликавших танцевальные мелодии, да так истово и простодушно, что за приятным трудом танца решительно забывалась торжественность праздника. И явственно, до иллюзии, воображалось шарканье ног и даже ощущалась духота; Нильсу, на холоде, все это было не по нутру. Куда милей казался ему мастеровой, который стоял подле мелочной лавки и выбирал со своим мальчишкой одно из выставленных в тусклом окне дешевых чудес, чтоб все решить заранее, прежде чем они осмелятся переступить заветный порог к миру сказочных соблазнов. Бедно одетые старушки, то и дело попадавшиеся ему навстречу, тоже были ему куда больше по душе. Всё, как одна, в диковинных, стародавних салопах, они робко и скромно тянули старые шейки, словно перепуганные птицы, и так неверно и жалко, переступали ножками, будто год целый их держали взаперти, на чердаках, по задворкам, — и только нынче, на единственный вечер о них вспомнили и пригласили. От этих мыслей ему стало грустно и защемило сердце, когда он живо представил себе медленное существование одинокой старой девушки, и в ушах его отозвался медленный ход столовых часов, капля за каплей наполняющий пустыми секундами чашу суток.
Оставалось еще преодолеть тоску рождественского ужина, и Нильс пошел обратно точно той же дорогой, смутно опасаясь, что в других улицах затаилось новое одиночество, подстерегает новая печаль. А с него и так было довольно.
На проспекте дышалось вольней, он ускорил шаг, шел даже с некоторым задором, выкинул из головы то, что сейчас увидел, решив, что свое одиночество он выбрал сам.
Так пришел он к большому ресторану.
В ожидании ужина он из–за старой газеты наблюдал входивших. Все почти были люди молодые; многие приходили в одиночку; кое–кто с видом гордого достоинства, точно запрещая остальным зачислить их в друзья по несчастью; другие не могли скрыть смущения оттого, что никуда не званы в такой вечер; но все предпочитали укромные уголки и дальние столики. Являлись и по двое; но видно было, что это почти все братья; никогда еще не случалось Нильсу встречать столько братьев сразу; часто они новее не походили друг на друга ни одеждой, ни повадкой, и руки их особенно красноречиво говорили о том, как различно их положение в жизни. И когда входили они, и когда уже сидели за столиками, не замечалось между ними истинной близости; там один держался свысока, другой искательно; там один был ласков, другой нелюбезен; а то с обеих сторон сквозила недоверчивость или еще хуже — молчаливое осуждение целей, надежд и поступков другого. Ведь для большинства понадобился такой вечер, да и одиночество в придачу, чтобы им сойтись вместе…
Покуда Нильс думал об этом и о том терпении, с каким дожидались ужина все эти люди, не звоня, не клича служителей, словно молча сговорились забыть о ресторанной обстановке, — покуда он обо всем этом думал, он вдруг заметил в дверях знакомое лицо и от неожиданности не мог удержаться от радостного приветствия.
— Вы кого–то ждете? — спросил вошедший, ища глазами, куда бы повесить пальто.
— Нет, я один.
— Вот и чудесно.
То был доктор Йерриль, молодой человек, которого Нильс встречал у статского советника; по шпилькам статской советницы он заключил, что тот отчаянный вольнодумец в вопросах религии; с его же собственных слов Нильс знал, что в вопросах политических он, напротив, ужасный ретроград. Таких людей нехотя принимали у статского советника — верного сына церкви и либерала. Доктор же, по взглядам и но связям покойной матери, принадлежал к тому широкому тогда кругу, где на новые свободы поглядывали настороженно, если не враждебно, и где в вопросах религии принимали более чем рационалистические, но менее чем атеистические воззрения, если не исповедовали равнодушия либо мистицизма, что тоже случалось. В этом кругу, на разные, впрочем, лады, объявляли, что Голштиния столь же близка сердцу датчанина, как и Ютландия, не чувствовали никакого родства со Швецией и не уповали на все датское в новоявленных формах. Наконец, Мольера там знали лучше, чем Хольберга, Баггесена лучше, чем Эленшлегера, и, быть может, обнаруживали известную слащавость вкуса.
Такие или близкие им воззрения формировали юного Йерриля.