Все тело ныло, будто били, не переставая. Но его не трогали. Лишь накричал, матюгаясь, посол, да помогали врачу вводить лекарство: один держал голову захватом так, что перед глазами кровью наливался и пропадал низкий потолок, а двое других тянули за руки. Держали где-то в подвале, похожем скорее на убежище. Кровать и телевизор. Больше ничего.
С ярмаркой им повезло. Ждали лишь закрытия. Хотя в таком бункере можно держать всю жизнь. Считай, своя Лубянка. Что будет впереди, Борис не думал. Что-то до омерзения знакомое. Измена родине. Шлепнуть не шлепнут, но пятнашка строгого обеспечена. Может быть, захотят театра. Выступления на заводе "Компрессор". Был на корню куплен ЦРУ: Цецилия, Ребекка, Урсула. Отравлен пропагандой, совращен мнимыми прелестями. Прошу отправить в иной мир первым же поездом. Бурные аплодисменты. Гневный рокот.
Врач сказал: "Предынфарктное." Учитывая неостановимое развитие лагерной медицины, можно высчитать скорый финал. Полгода, от силы год. Вот и вся история. "История моей глупости, - сказал он. - Моей глупости и вашей подлости. Суки. Сучье племя. Вашу мать! Чего вам не живется? Чего вы мудрите, остолопы?! Сучье племя! Козлы!.." Слабенькое бешенство даже не могло разогреться. Хороши нынче препараты. Сам в себе, как в чужом доме. Чуть-чуть свет тлеет. Уголек среди пепла. Он мерзко хихикнул. "Мне влили чужую кровь". Слишком красиво. "У меня передовая советская моча вместо крови". Уже лучше. "Меня накачали жидким дерьмом. Чтобы приобщить к остальным". Так оно и есть. Именно так.
В глазах было совершенно сухо. И пусто. И все же одна горячая дура выползла на свет божий и поползла куда-то в ухо.
* * *
Тошнило. Над крылом самолета висела, соскальзывая, звезда. Откинул кресло, но спать не мог. Лежал, не допущенный участвовать в собственном кошмаре. Но во всем - и внутри и снаружи - жила пульсация. То надвигалась и обещала затопить таким горячим бредом, что все лопнет, то отпускала и трезво долдонила: лучше не будет, не провалишься, смыться не удастся. Словечки, в которые наряжались его скачущие мысли, словно принадлежали кому-то другому. Скомканные, приблатненные, он таких не употреблял.
Уборная была за спиной, в хвосте. С большим трудом - хрустнуло колено встал и побрел. Во втором отсеке дремали. Вытянув ноги, раскрыв рты. Клюковкин скосил глаз, роняя газету, вялым пальцем показал - там. Раздвинув тяжелую штору в идиотских цветочках, Борис вышел на площадку. Слабо горел свет. Две двери, правая в уборную. Он толкнул - из зеркала на него вывалился совершенно незнакомый человек. Замороженное скошенное лицо. Неожиданно маленькие глаза. Новость: мочиться было больно. Тупо, но больно. Все же юмор - везут на казнь, точат каменный топор, моют партийную плаху, а он со свеженьким триппером с Сен-Дени. Контрабандой. Поморщился. Застегнул. В Лефортово закатят лошадиную дозу антибиотиков. Шатнуло. Схватился за открывшуюся дверь. Удержался. Перед глазами увидел надпись: АВАРИЙНЫЙ ВЫХОД. Стало ватно тихо. Выключились моторы. И очень, очень спокойно.
* * *
Он выглянул в салон. Никто не шевелился. Лишь над Клюковкиным расползался дымок сигареты. Повернулся. Ручка, похожая на рычаг, которым переворачивают мир. Знакомая серенькая советская пломба. Потянул. Ни с места. Повис всем телом. Напряглась шея, на секунду включился звук двигателей. Отскочила пломба. Сил не было. Руки были как мертвые. Весу в теле не осталось совсем. Выползла мысль: а что, если откроется? Не думать. Взялся левой рукой за кисть правой стронулось. Как в кино появилось большими буквами: РАЗГЕРМЕТИЗАЦИЯ... Зачем-то спустил воду в уборной. В промежутке резиновый шаг. Вернулся. Плоско прижался к двери и лег на ручку. Щекам стало мокро. Лоб залил пот. Ровно шумели моторы. В нише увидел квадратную кнопку. Наверняка связана с кабиной. Нажал. Ручка тихо пошла. Консервный нож вскрывал вечность. По проходу кто-то мягко шел. Стиснул зубы. Поехало. Напрягся и рывком сдвинул охнувший мрак в сторону.
Ночь взорвалась, ударила... В эту последнюю дверь, когда все решено, не нужно ломиться, она открывается сама".
* * *
Писалась эта книга капризной нескончаемой зимою. Я перебрался за город в конце ноября, а через неделю подмосковный поселок пошел ко дну, утонул в снегах, прикинулся невидимкой. За ночь крыльцо совсем заваливало снегом, и дверь приходилось вышибать плечом. Однажды, собираясь на станцию за хлебом, я не рассчитал силы и вылетел в густой утренний мрак, сверзнулся со ступенек и подвернул ногу. Это падение и решило участь героя книги. Парижа я не знал, никогда в нем не был, да и сам Борис последние три главы просился в покойники. Так что хромал я в то утро вдоль заснеженных, раздваивающихся на черное и белое заборов в самом лучшем настроении.
* * *