Бродар и Лезорн охотно и трудились и отдыхали вместе. Бродар тешил себя мыслью, что его душа когда-нибудь переселится в двойника: небытие — последняя надежда отверженных!
Глядя на двух горемык, скорчившихся под жалкими одеялами, на их землистые лица, слабо освещенные мерцающим светом ночника, надзиратели замечали во время обхода:
— Да, эти хлебнули горя!
Оба узника ходили в одинаковых красно-желтых лохмотьях; обоих преследовали неотвязные мысли. Бродара терзала тоска по детям. Какая мука томиться в заточении и знать, что они — там, далеко, под жерновами неумолимой мельницы, раздавившими уже стольких людей! Ему ни с кем не хотелось делиться, и он почти не общался ни с Лезорном, ни с остальными заключенными.
Лезорн думал совсем о другом. Каторга оказалась для него своего рода убежищем: его осудили за преступление, к которому он был не причастен, а виновника совершенного им убийства все еще разыскивали. Таким образом, приговор обеспечивал ему алиби. Он старался по возможности облегчить себе жизнь на каторге, и менее всего ему хотелось выйти на свободу — ведь тогда он все время подвергался бы риску быть узнанным.
— В моем возрасте, — рассуждал про себя Лезорн, — человек дорожит покоем!
И он стремился ладить со всеми, никогда не ссорился с товарищами, но потихоньку доносил на них. Именно это и привело к беде: его внесли в список лиц, подлежащих амнистии. Безопасность Лезорна оказалась под угрозой: к Новому году его хотели освободить… И зачем только эти глупцы суются не в свое дело? Ему жилось здесь не так уж плохо, а теперь снова жди всяких злоключений! Хотя каторга — пристанище не из важных, но раз лучшего нет, он предпочитал ее виселице. Всегда найдется человек, готовый оказать медвежью услугу…
Правда, у Лезорна в запасе имелась замечательная идея, однако, чтобы ее осуществить, требовался сообщник. Вот что волновало его сейчас. Можно ли открыться Бродару? Выбора не было, как, впрочем, и возможности отыскать себе другой укромный уголок.
Всю неделю лил дождь, и хотя в камере сгрудилось множество людей, ни собственное дыхание, ни куча наваленного тряпья не могли их согреть. Помещение напоминало сырую, выстуженную мертвецкую. Каторжники переговаривались, смеялись, некоторые стонали. Лезорн и Бродар были погружены в раздумье. Несколько раз Лезорн пытался привлечь внимание Жака, но тот, усталый и безразличный ко всему, не откликался.
Вскоре обитатели камеры, измученные холодом и сыростью, в один голос стали просить одного из каторжников, завзятого говоруна, чтобы тот продолжил свой рассказ, начатый им несколько дней назад в такую же холодную и ненастную ночь.
Рассказчик, высокий смуглый старик с большим ртом и морщинистыми веками, сначала поломался, как девушка, затем откашлялся, сплюнул, вытер губы тыльной стороной ладони и, заложив комок жевательного табаку поглубже за щеку, начал:
— Мы, значит, остановились на том, как Кол
Все смеялись. Лезорн потянул Бродара за рукав.
— Слышь ты! — шепнул он.
На этот раз Бродар оглянулся.
Рассказчик продолжал:
—
— Слышь, Бродар! — снова шепнул Лезорн соседу.
Бродар с безразличным видом повернул голову, равнодушный ко всему, что мог услышать.
— Охота тебе увидать своих детей?
— Он еще спрашивает! — воскликнул Бродар. — Да я бы жизни не пожалел за то, чтобы только свидеться с ними!
— Тише, дурачина! Не так громко!
Между тем рассказчик, поощряемый общим вниманием, продолжал:
—
Бродар опять погрузился в угрюмое молчание, а Лезорн продолжал чуть слышным шепотом:
— Нет ли у тебя на теле какого-нибудь знака, указанного в перечне твоих особых примет?
— Нет.
— Тогда тебе нужно выжечь отметину над левым локтем. Это можно сделать спичкой. Я научу тебя, как раскрасить выжженное место табаком.
— Спятил ты, что ли?
— Получится вроде старого шрама, — спокойно продолжал Лезорн. — Но этого мало. У тебя все
Бродар вздрогнул.
— Это невозможно, — пробормотал он, — невозможно!