– Две дочери, 15-ти и 14-ти лет, а муж, который после тебя был, теперь тоже бывший. А девчонки мои – чудесные и всё хотят меня снова замуж сосватать. С работой всё путём…Послушай, Олежа, – она запнулась, потом решилась: – а есть у тебя кто-нибудь…любимая женщина у тебя есть?
Он тихо рассмеялся: – Есть, Маринка, есть.
Марина понятливо, мелко и часто закивала, протянула руку для прощания и услышала:
– …это ты, Марина.
Они молча и угрюмо смотрели друг на друга. Она выхватила из сумки какой-то клочок бумаги, что-то на нём нацарапала, протянула ему.
– Олежа, если ты сможешь…если захочешь начать всё с начала, вот – позвони мне…я же знаю, знаю!!! что ты не такой, как сейчас, знаю-ю-ю!!! Я для тебя всё сделаю, если ты…у меня такие связи…Я не верю, что ты мозги свои золотые пропил до дна! Знаю, знаю, знаю – математик, как музыкант: бросил заниматься и всё – упал с воза, отстал навсегда, знаю! Плюнь, забудь это! Если ты…тогда позвони мне. Никого, кроме тебя, я рядом с собой не хочу. И может всё с начала, Олежа, а? К концу пятого десятка лет, ну и что?!
Он молчал и опустил голову, отчего Марина видела лишь тулью его старой шляпы. Она ни на секунду не поверила в то, что говорила сама, но как ей хотелось в это верить! Она повернулась и почти побежала прочь, потому что знала точно, что, если хотя на миг задержится, то душа её разорвётся в клочья от клокочущей где-то внутри кипящей магмы любви и рыданий…
Она успела проскочить в закрывающиеся двери вагона поезда, когда затренькал её мобильник, и такой родной, такой бесконечно любимый голос сказал:
–
Маринка, давай…попробуем…ты мой самый дорогой человек…
…ЕЩЁ МЕНЯ ЛЮБИТЕ ЗА ТО, ЧТО Я УМРУ
…Этот совсем небольшой простой деревенский дом в Елабуге, где Марина Ивановна с сыном прожила, точнее, просуществовала, прибыв туда в эвакуацию в августе 1941 года, последние 11 дней своей неподъемно тяжёлой жизни…Этот крохотный закуток за фанерной перегородкой, выделенный хозяевами дома ей с сыном для житья…Этот дом, этот закуток не отпускают меня уже много-много лет, они проходят сквозь меня острыми пиками: М-А-Р-И-Н-А
, за что тебе всё это?!До какого пограничного отчаяния должен дойти человек, чтобы не сходу и не спонтанно, а чётко осознанными действиями с планомерной и холодной расчётливостью умертвить себя, не допуская ни шанса на дальнейшую жизнь…До какого же беспросветного отчаяния нужно дойти, чтобы повеситься там, где повеситься можно только лишь подогнув колени…Когда я встала на то место в сенях дома, где должна была встать Марина Ивановна Цветаева, когда накинула себе на шею верёвку, сквозь меня, как смертельный разряд, прошло яростное и страшное чувство, которому нет названия, и показалось, что через меня в тот миг пролетел дух Марины Ивановны, и я очень явственно поняла за неё, что не могу больше быть на этом свете, не могу больше даже пытаться барахтаться в этой жизни, где нет не то что ни единого просвета, но нет даже тени надежды на просвет…
Что чувствовала она, когда писала три свои предсмертные записки: сыну Муру, Асееву с просьбой не бросать Мура и «эвакуированным»? Что? Дорого бы я дала за то, чтобы это узнать, но узнать это не суждено никогда и никому. Они написаны очень чётко и, как кажется, очень спокойно, и я безусловно верю в её бездонную искренность за минуты до самоповешения, когда она истово признаётся в любви и к Муру, и к дочери Але, и к мужу Сергею – какой бы взбалмошной ни была она во всю свою прежнюю жизнь, но вот эти последние её в жизни слова, в записках, как будто нивелируют все её прошлые взбалмошности, резкость, непримиримость и категоричность мнений, суждений, оценок, непредсказуемость и яростные метания настроя, взрывчатость и бесшабашность поступков, вспыльчивость, горячность – всё это, всё в себе прежней она как будто зачёркивает в себе, уже полумёртвой, тремя своими записками перед повешением.
Самое же главное объяснение и невысказанную просьбу понять её самоубийство я вижу в словах записки, адресованной сыну: «…Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Пойми, что я больше не могла жить…». Непонятны по своей истинной сути здесь лишь слова «Я тяжело больна…»: поняла ли Марина, что больна в самом прямом смысле слов (тогда – чем?), или же так она назвала своё пограничное состояние души, за которым следует страшная, бездушная пустота? И этого тоже никто никогда уже не узнает.
Она могла бы повеситься в горнице – там потолки выше, чем в сенях, но она (я уверена в этом, хотя ни я и вообще никто не может знать, о чём она думала за часы, за минуты до повешения) даже в с