Я не смог ответить, ибо вспомнил написанную мной в детстве биографию с большой дозой преувеличений и патетики. Не знаю, повзрослел ли я с тех пор, но когда мое одиночество оборачивается непомерным высокомерием, я теряю всяческие реальные ориентиры.
Они присоединились к заданному мной вопросу в отношении явного сочувствия Шекспира Бруту, убившему Юлия Цезаря. Действительно ли дело шло о политической свободе, или она был лишь символом чего-то невыразимого, мучившего душу великого драматурга.
Вовсе меня не удивило возбуждение обычно достаточно флегматичного еврея Пауля и Лу, по моему убеждению, еврейки по матери, когда я коснулся темы евреев.
Елеем на их души были мои в высшей степени справедливые слова, к которым я не раз возвращался:
«Я хотел бы знать, сколько снисхождения следует оказать в общем итоге народу, который, не без нашей совокупной вины, имел наиболее многострадальную историю среди всех народов и которому мы обязаны самым благородным человеком — Христом, самым чистым мудрецом Спинозой, самой могущественной Книгой и самым влиятельным нравственным законом в мире».
Я бы мог еще многое сказать по этому поводу, но мы, все трое, были настолько взволнованы, по сути, лишь прикосновением к этой больной теме, что решили на некоторое время отложить чтение.
Иногда мы уходили на прогулку вдвоем с Лу.
Наши беседы уводили нас в такие пропасти и дебри, куда следует забираться поодиночке, чтобы, пусть со страхом, но ощутить их глубину.
Если бы кто-либо подслушал нас, то подумал бы, что беседуют два беса.
Я, как более искушенный, и по возрасту и по опыту, дьявол, употреблял все силы, чтобы ее очаровать, но, кажется, перешел все границы, и это лишь все более ее удаляло от меня, хотя она повторяла, что восхищается моим талантом и любит меня, как родного брата.
Примерно, за полгода у меня было несколько приступов сильной головной боли, во время которых Пауль и Лу вели себя идеально, насколько возможно, пытаясь мне помочь. Но следует честно признаться, что долгое совместное проживание с компаньонами пробуждает во мне весьма недобрые чувства. При моих странностях это становится наваждением, от которых невозможно избавиться.
Нестандартная ситуация в нашей «святой троице» пробудила во мне подозрительность к Лу и Паулю, а, по сути, все усиливающуюся ревность.
Я дошел до того, что как ревнивый муж, дождавшись момента, когда мы оставались вдвоем, бушевал и даже бил посуду. Потом, конечно же, извинялся и даже пускал слезу.
Самому мне все это было невыносимо тягостно.
В минуты, когда я приходил в себя, мне особенно становилось жаль Пауля, который держался со мной с безукоризненной вежливостью, не позволяя втянуть себя в склоку, хотя все видел и понимал. Да и Лу, вероятно, жаловалась ему.
Я не желал делить Лу ни с кем, меня просто сводила с ума ранее с такой даже радостью принятая идея совместного проживания и идеальной дружбы.
Таутенбург
Я просто не в силах был поехать в Байрейт — послушать «Парсифаля» — после столь длительного разрыва с Вагнером, и попросил мою сестрицу — Нимфу — лгунью из лгуний среди Нимф — представлять меня в Байрейте.
Тут и Лу возбужденно заявила, что хочет послушать «Парсифаля».
Я понимал, что дело движется к точке, под которую заложен динамит, — встрече Лу с сестрицей Элизабет. Но дело, как говорится, уже ускользнуло из моих рук: Мальвида ввела Лу в круг людей, близких Вагнеру, без того, чтобы я успел предупредить ее держать язык за зубами, особенно при общении с моей сестрой.
И так, Лу, вольная птица, попадает в среду почитателей старого сатира, — ханжей, отпетых сплетников и заушателей, внешне прикрывающих все это повадками богемы. Ей нравится эта атмосфера. Она, юная особа в возрасте двадцати одного года, знакомится с моей сестрицей, добропорядочной дамой тридцати шести лет, двуличие и ханжество которой известно лишь мне. Вокруг Лу, конечно же, вертятся мужчины, с которыми она флиртует напропалую, беспечно признаваясь, что совсем не разбирается в музыке.
У всех этих лицемеров, расточающих ей комплименты, ушки на макушке: признайтесь, красна девица, мы слышали, что у вас какие-то отношения с Ницше. Да, я его подруга, выпаливает она и даже цитирует фрагменты из моих книг. Моя сестрица, старая дева, тянется завистливой тенью за этой распустившей язык девицей, наводящей тень на ее брата, хвастливо рассказывающей, что многие солидные мужчины просили у нее руки, но она всем отказывает.
На публике, вот, как сейчас, соблазнительно заигрывает с каждым.
О, ужас, — заявляет, что она — лучшая подруга ее брата Фридриха.
И — что сказать — она и вправду выражает своей совершенной аморальностью его философию.
А ей, его набожной сестре, Бог не дал ни мужа, ни любовника.
Столкновение двух навязанных мне Судьбой Нимф близится к апогею. Я, конечно, подозреваю, что добром это не кончится, но, как всегда, надеюсь на Amor fati.