Вот почему потряс меня этот опутанный ремнями избиваемый конь, быть может, искавший меня всю жизнь, самое близкое мне существо, надеющееся на мою помощь.
Больше было некому.
Последнее, что помню в этот миг, — безликих зевак, окружавших коня и возницу.
Это были даже не зеваки, а вовсе чурбаки, корявые пни, обретшие человеческое обличье, но так и оставшиеся частью мертвой природы.
Нередко, в течение моей жизни, во снах и при потере сознания, проносились эти кони. Но они были огненными.
Потому я их не узнавал, и меня охватывал страх. Вероятно, и на этот раз я потерял сознание, и вновь передо мной пронесся огненный табун. Очнулся я в своей постели, рядом с которой стоял хозяин дома Давид Фино. Он-то и сказал, что на руках принес меня в дом, и что я довольно долго пребывал в бессознательном состоянии.
Огненные кони продолжали нестись в заглазном пространстве.
Инстинктом я ощущал, что они зовут меня за собой — спуститься в темь, к основам Небытия, которые, по сути, и являются основами мира.
Это было дьявольски соблазнительно — проскользнуть сквозь пелёны смертной истомы, рискнуть — не вернуться — только для того, чтобы вкусить сладость Небытия, как ребенок вкушает сладость кончиком языка. Но я подавлял в себе эту тягу, испытывая страх перед огненным табуном. А он, оказывается, искал меня всю мою отошедшую жизнь, и вот, последний, издыхающий конь, дополз до меня. Теперь же мне внезапно вернулось ощущение, которое охватывало меня, когда я вскакивал на спину коня во время моей воинской службы.
Боевой дух вошел в меня, послышался сигнал горна, трубящего не просто зарю, а провозглашающего вход в новую жизнь, звучала солдатская песня.
И я, вскочив с постели, бросаюсь к фортепьяно — поддержать их пение, выстукивая ритм по дереву фортепьяно, имитируя воинский барабан и подпевая маршу.
Разгневанный господин Фино прерывает мои музыкальные экзерсисы, грозясь вызвать полицию. Отхожу от инструмента. Но подъем духа просто сбивает меня с ног. Я воистину ощутил благодатность тишины, ибо вспомнил, что я пророк Рока, выступающий одновременно в двух обличиях — неистового Диониса и Распятого, ставшего символом страдания, ибо он родился в среде еврейского народа.
Настал великий час, когда я должен отправиться — облеченный этими двумя обличьями — с вестью о новом мировом порядке — в Рим, где обязаны будут — получив мои послания — собраться — в первую очередь, Папа римский, принцы, государственные и общественные деятели Европы.
Завтра же отправляюсь в путь. Об этом следует письменно сообщить всем, включая близких друзей, причем, вовсе не официальным канцелярским языком.
Поэтому я пишу Петеру, примерно так: «Моему маэстро Пьетро. Спой мне новую песнь: мир изменился, и небеса возрадовались. Распятый».
К Георгу Брандесу: «После того как ты меня обнаружил, отыскать меня было уже несложно: теперь сложность в том, чтобы не потерять меня. Распятый».
Козиме: «Ариадна, я люблю тебя. Дионис».
Долго и даже мучительно сочинял послание Якову Буркхардту, но был рад сообщить ему о том, что я заключил в оковы главу синедриона Кайафу, осмелившегося возвести поклеп на Распятого в Иерусалиме, и дал указание — отменить Вильгельма-кайзера, Бисмарка и всех антисемитов.
Овербек прислал письмо, настоятельно требуя от меня, чтобы я приехал в Базель. Тут же отписал ему, отвергая его мнение о моей неспособности отдавать долги, но, главное, сообщил ему о том, что, будучи Дионисом, расстрелял всех антисемитов. Никогда раньше я не вел столь интенсивную переписку, но тут обстоятельства диктуют такую необходимость.
Утро я начинаю с пения и игры на фортепиано. Опять врывается хозяин и требует прекратить шум, иначе вызовет полицию: для этого тупого пня музыка всего лишь — шум. Но тут, к моему удивлению, в комнате возникает Франц Овербек, словно соткался из воздуха. Это настолько внезапно, что я обнимаю его и плачу: совсем раскис. Франц решительно требует моего отъезда в Базель, наговорил мне кучу комплиментов от базельской профессуры, которым я, конечно же, не поверил, зная их повадки, но все же соглашаюсь сесть в поезд.
Свой внезапный приезд Франц объясняет мне, что так же, как я, встревожен внезапным исчезновением у меня всех болезненных симптомов. Он договорился с известным в Базеле доктором Вилле, который выразил согласие меня обследовать.
Я люблю Франца за его искренность и простодушье, хотя для меня это просто удушье: какое еще может быть обследование человека, который, по сути, выздоровел?
Дальнейшее помню обрывками: все время какие-то знакомые и все же с трудом различимые лица обступают меня, дышат мне в затылок, а я им пишу письма, быть может, невразумительные, ибо с их лиц не сходит тревога.