Но вот уже стихотворение же, чем-то похожее на греческую трирему, качается на волнах, пронзив меня дрожью, какую давно не ощущал.
Опять и опять я повторяю про себя эти строки, и перед моим взором, озаренная альпийским солнцем, как луч в портале, стоит девушка, чьи золотистые локоны развеваются на ветру.
Мелодичным негромким голосом она произносит: «Excelsior» — «Вперед и выше!»
Десятого апреля Ре и Бреннер уезжают. Я остаюсь до мая.
Начинаются у меня душевные беседы с Мальвидой о моем будущем.
Да и сам я понимаю, что настало время оставить Базель, иначе с этой изматывающей преподавательской деятельностью я окончательно потеряю здоровье, это во-первых. Во-вторых, пришло время серьезно подумать о том, чтобы создать семью.
Но для этого, по мнению госпожи Майзенбуг, следует найти, как она говорит, «хорошую и обязательно богатую», ну, в общем, обеспеченную женщину. Госпожа Майзенбуг считает, что в Швейцарию я должен вернуться женатым человеком. Она приедет туда, чтобы встретиться с незнакомыми мне, но, по ее мнению, достойными женщинами — Элизе Бюлов из Берлина и Элизабет Брандес из Ганновера.
Я помалкиваю, но думаю, что интеллектуально мне подходит приемная дочь Герцена Наталья. Правда, ей уже тридцать лет и, конечно, было бы лучше, будь она моложе лет на двенадцать, но мне нравятся ее характер и ум. К сожалению, всем этим планам не суждено сбыться.
Опять пытаюсь найти подходящее лечение, меняя один за другим швейцарские курорты.
Стихотворение, как молитва, облегчает, но всего лишь на миг.
В этом весь я: собираюсь вернуться к преподаванию, и в то же время признаюсь в письме, наверное, все же, самому моему сердечному другу Францу Овербеку, что, в целом, — честно говоря, сам не понимаю, что означает это целое, — академическое существование для меня невозможно.
Нет, конечно же, я понимаю, откуда вынырнуло слово «целое» в письме истинно религиозному человеку, лютеранскому священнику Францу Овербеку, с удивительно отзывчивой, целостной душой, в противовес лютому Лютеру.
В душе, не соглашаясь с Францем, я слушаю, развесив уши, когда он говорит мне, как бы размышляя, о том, что в религии человек ощущает, что его видят и знают, прежде, чем он сам себя узнал. Но сам-то он отторгнут от этого благого Источника жизни, не спокоен, все время в бесполезных поисках пути к Нему. Этого нельзя достичь чем-то, похожим на преследование. Это само настигает человека, изливаясь на него превозмогающей силой, подавляя непомерностью, целостностью и, главное, неотступностью.
Овербек — единственный человек, с которым я не спорю.
Только ему я вручу свою душу на спасение.
Глава девятая
Бегство от жизни или путь к себе
Опять этот утренний ледяной душ изводящих душу размышлений.
Я не просто встаю с прокрустова ложа в палате умалишенных.
Я восстал против всего мира, и мир излил на меня свою месть.
Вывод Толстого, что любовь является основой вселенной, всегда вызывал во мне смех.
Теперь любое ничтожество позволяет себе надо мной насмехаться.
Особенно, когда я в голос требую женщину. Один из более приличных обитателей окружающего меня вертепа, которому я передаю эти записи в надежде, что он сможет отдать издателю в обход моей сестры и моей матери, страдает от сильной простуды. Я не рискую приблизиться к нему, чтобы не усилить слежку за моими передвижениями да еще заразиться от него. Надеюсь, что он выздоровеет. Между кашлем и стонами, кажется, он готов отдать Богу душу в каждый миг.
Я же все еще спасаю свою душу.
Но от кого и отчего я убегаю сейчас?
Закончив книгу, в заглавие которой поставил слова, сказанные Понтием Пилатом о Христе — «Ессе Номо» — «Се — человек», — я был уверен, что свел со всем все свои счеты. С каких это позиций книга была принята с гневом и в штыки моими домашними, и почему задерживается ее издание?