С недавних пор Алексеев ощущал себя былинным витязем на распутье трёх дорог. Да-да, тем самым, знаменитым, кисти живописца Васнецова. Отдав финальный вариант картины в коллекцию Саввы Мамонтова, промышленника и мецената, близкого друга семьи Алексеевых, Васнецов отметил в письме к критику Стасову: «На камне написано: «Как пряму ехати – живу не бывати – нет пути ни прохожему, ни проезжему, ни пролетному». Следуемые далее надписи: «направу ехати – женату быти; налеву ехати – богату быти» – на камне не видны, я их спрятал под мох и стер частью.» Алексеев со всей искренностью завидовал простоте живописного подхода к главному вопросу своей жизни, можно сказать, вопросу жизни и смерти. Две надписи из трех стёр, и как не бывало! А тут вертись в седле, чеши затылок: «Направу ехати – женату быти. Налеву ехати – богату быти. Как пряму ехати – нет пути ни прохожему, ни проезжему...»
В случае с Алексеевым прямая дорожка, которая «убиту быти», означала издевательское «знамениту быти». Фабрики, семья и театр – три коня рвали его на части. Камень, лежащий на треклятом раздорожье, следовало украсить еще одной надписью: «На месте стояти – в дураках быти.» Остаться на месте для Алексеева значило продолжать тянуть три лямки сразу – мучаясь, срывая сроки, крутясь белкой в колесе, страдая бессонницей, доводя себя до сердечных приступов и в итоге оставаясь виноватым перед всеми сразу.
Савва Мамонтов говорил Алексееву, что в начальных эскизах картины витязь был повёрнут к зрителю лицом, а главное, перед ним лежали дороги. В последней версии живописец развернул витязя боком, чтобы не сказать, задом, а дороги вопреки всякой логике убрал к чёртовой матери – якобы для пущей эмоциональности, чтобы зритель видел: у витязя нет другого выхода, кроме указанного на камне: «Живу не бывати». Камень, глухая степь, череп человеческий и лошадиный, да ещё чёрный ворон в низком вечернем небе.
Как мизансцена – потрясающе.
Как жизненная перспектива – отвратительно.
2
«Вы только не стреляйте!»
Костя Филин в сотый раз глянул на ступеньки банка – так, искоса, краем глаза. Подступал вечер, в мутном, исхлёстанном метелью сумраке ничего не разглядел бы и настоящий, лесной филин. Боясь проморгать сигнал, Костя развернулся к банку лицом, и колючий снег мигом втиснулся за воротник кожуха, морозными иглами ожёг щёку, набился в ухо и начал, сволочь, подтаивать. В ухе заворочался липкий и холодный слизняк. Костю передёрнуло, он выругался сквозь зубы, выпростал наружу толстый вязаный шарф и упрятал в него всю нижнюю часть лица. Шарфа хватило и на многострадальное ухо. Ну вот, другое дело, жить можно.
Долго они там ещё?
Боко̀в[3] у Филина не было, но он поклялся бы, что торчит возле банка уже битый час – хотя на самом деле не прошло и тридцати минут. Зря стою, решил Костя. Уже давно бы управились и водкой грелись. Ветошником[4] больше, ветошником меньше – какая, к чёрту, разница?
Дверь распахнулась. На ступеньки упал жёлтый прямоугольник яркого
На Николаевской площади их хватало.
Едва сани уехали, дверь банка приоткрылась снова. Наружу высунулся Ёкарь. Завертел кудлатой цыганской головой, призывно вскинул могучую ручищу, словно тоже жить не мог без извозчика. Костя отлепился от стены. Ну, сказал он себе, делу время, потехе час. Долго запрягали, быстро поедем.
Паберегис-с-сь!
* * *