— Далеко не все так драматизируют ситуацию, — покачал головой Четвертый. — Большинство считает процесс помпезно поставленным пропагандистским спектаклем. Те, кто никогда не состоял в нашей партии, настроены против подсудимых, считают их виновными в реальных преступлениях. Однако многие категорически возражают против обобщений и коллективных обвинений: Штрейхера или Розенберга осуждают, но отказываются понять, почему на скамье подсудимых оказался, например, такой крупный финансист, как Шахт… Большинство возмущается тем, что на процессе идут бесконечные разговоры о концлагерях, но не говорится ни слова об английских и американских воздушных бомбардировщиках — тут полное единодушие.
— Как это верно! — прерывая рассказчика, воскликнул Адальберт. — Я, естественно, могу судить о том, что происходит во Дворце юстиции, лишь по газетам и кинохронике, но мне понятно негодование людей. Ведь эти бомбежки не только превратили многие наши города в руины, подобные нынешнему Берлину и нашему Нюрнбергу, они уничтожили несметное количество памятников культуры. Десятки тысяч немцев, — все более и более накаляясь, продолжал Адальберт, — пали жертвами этих бомбежек. Кстати, почему ничего не говорится о Восточной Германии? О немцах, арестованных оккупантами? Я достаточно долго скитался в берлинских руинах среди бездомных людей и знаю настроение народа!
Они проговорили до поздней ночи, мечтая превратить «Нибелунгов» в мощную организацию, способную довести возмущение немцев судом до крайнего накала. Потом Четвертый ушел, вполголоса сообщив хозяину дома, что на одиннадцать у него назначено свидание с Уиллингом.
— Вот такие люди руководят нашими низовыми ячейками, — с удовлетворением произнес Браузеветтер, когда они с Адальбертом остались вдвоем.
— А кто такой Уиллинг? Фамилия звучит не по-немецки.
— Она и не должна звучать по-немецки. Майкл Уиллинг — американец. Он сержант и служит в охране тюрьмы. Уиллинг ненавидит коммунизм, большевистскую Россию и у себя на родине входит в организацию, близкую к ку-клукс-клану. Конечно, потребовались время и величайшая осторожность, чтобы наши люди вышли на контакт с Уиллингом. Но теперь связь у нас надежная. Ах, скорее бы все началось! Найдется дело и для тебя, Адальберт.
— Дитти, — понизив голос, произнес Адальберт. — Сегодняшний день для меня особый. Я видел Ангелику.
— Как? Где? Она тебя узнала? — обрадовался Браузеветтер.
— Я видел ее издали и не подошел…
— Послушай, ты смешон в роли Отелло! — резко, что было на него непохоже, сказал Браузеветтер. — Я помню, в каком ты был состоянии тогда, в первую ночь, убеждать тебя в чем-либо было бесполезно, но теперь скажу твердо: не верю, что между Ангеликой и тем офицером действительно что-то есть. Жена истинного арийца не предает своего мужа. И потому говорю тебе: не трусь. Ты прожил с Ангеликой не год и не два, ты должен пойти к ней и объясниться.
— А вдруг я застану в доме американца, что тогда? — спросил Адальберт несвойственным ему жалобным тоном. — Не забудь, что Ангелика носит мою фамилию, она Хессенштайн, а я теперь — Квангель. Как, в каком качестве я могу вернуться в свой дом? За кого выдаст меня Ангелика, если американец спросит ее, кто я такой?
— Не вижу проблемы, — спокойно отвечал Браузеветтер. — Предположим, двоюродный брат. Просидел два года в фашистском лагере, прошел сквозь пытки — тебя стегали по лицу раскаленным прутом, потом война кончилась, началась возня с денацификацией и прочей ерундой, и только теперь ты получил возможность приехать в Нюрнберг к своей единственной оставшейся в живых родственнице — все остальные погибли под бомбами, на фронте или в лагерях. Чем не версия? Добрая душа Ангелика уступит тебе комнату на своем этаже. Все будет в порядке, — конечно, если документ, удостоверяющий, что ты жертва фашизма, не может быть легко разоблачен.
— Патер Вайнбехер заверил меня, что бумага зарегистрирована во всех необходимых инстанциях.
— Так что же ты медлишь? Ведь я вижу, тебя тянет к Ангелике, несмотря на все подозрения и страхи.
— В романах это называют любовью, — почти беззвучно признался Адальберт.
— Старые холостяки, подобные мне, — плохие эксперты в таких делах, но я верю твоей Ангелике, Адальберт.
Хессенштайн провел бессонную ночь. На следующее утро он вышел очень рано. Люди на улицах уже ворочали ломами камни, сбрасывали в тачки мусор, откатывали наиболее крупные обломки, загораживающие проход и проезд. Подойдя к своему дому, он занял «пост» не там, где обычно, а чуть ближе: так было удобнее наблюдать за парадной дверью. Чтобы не привлекать внимания, Адальберт сам взял брошенную кем-то лопату и стал бесцельно копать землю, стараясь не спускать глаз с двери.
На часах было десять утра, когда дверь отворилась, американский офицер сошел с крыльца, неторопливо надел перчатки, сделал несколько шагов, находясь в поле видимости Адальберта, и исчез за углом.