— Встань! — сначала кричит она на старика. — Сказала тебе, встань! — и даже мягко топает валеночком.
Это еще все только игра. Дед плачет — совсем как плачет. И Анечка начинает его жалеть:
— Алисеечка мой, сыночек маленький! Я больше не буду. Я тебе молочка…
Это тоже все еще из их репертуара.
— И шапку твою найду, ушки твои не замерзнут.
Дед плачет горько и безутешно. И тут уже Анечка теряется: а может, он и вправду?.. Она смотрит на него, и глаза ее начинают увеличиваться и влажнеть. Старик все еще хнычет, закрывшись рукой, однако и смотрит сквозь пальцы и, почувствовав, увидев, что уже хватит, что и малышка может заплакать, отымает от лица ладонь и смеется:
— Что, Гануся, испугалась?
И малышка тоже смеется.
— Вот вы, дядька, какой! — говорит пряхина мама, а в голосе ее и молодая веселость, и зрелая материнская благодарность.
Бабуся перестала прясть и тихо смеется, ничего не говоря. К причудам таким и подобным она по-соседски привыкла давно.
Задолго до того, как на свет появилась Анечка, случилось однажды такое.
В конце лета под вечер в деревню, топоча и бряцая, вступил потный, запыленный эскадрон польских улан. Но так, как несколько лет перед этим, когда и солдаты вместе с полицией искали по окрестным припущанским деревням красных повстанцев, и не так, как это позже делалось в Западной Украине или на Брестчине, где войско ставили в селах на карательный постой, — теперь были просто маневры. По двое, по трое, по четверо, спешась на улице, уланы с лошадьми разошлись по дворам, и всякая работа в Нижних Байдунах остановилась.
Снимались седла с тонконогих взмокших коней. Кони, все одномастные, удовлетворенно фыркали. Брызгали, звенели стремена, удила, шпоры. Были настоящие сабли, пики, карабины, которые можно было даже потрогать. Слышалась польская речь — то команда какая, то просто разговор, шутки, незлобная перебранка, смех. Расседланные, разнузданные скакуны совсем по-лошажьи хрупали сено и, как свои, смотрели добрыми, глубокими глазами. Перед Качками, где пошире улица, сначала только дымила, а потом и необычно попахивала кофеем полевая кухня. Кисловато пахло хлебом, позвякивали котелки. Уланы, освободившиеся от всех своих патронташей и ремней, стали из вояк обычными парнями из разных далеких деревень и городов, особенно свойскими тогда, когда захотели «купить» молока, а «наша мама» (потому что так было чуть ли не на каждом дворе) вынесла им целый кувшин и денег конечно же не взяла.
В двадцать четвертом — двадцать пятом годах, гоняясь за «большевистскими бандитами», никакое войско в Нижние Байдуны не заходило, обиды от них никто не помнил. И раньше, во время польско-советской войны, нашу деревню обошли и битвы, и военный пожар. А теперь, уже далеко не на первом году после кровавого лихолетия, много и наших парней служило в польской армии, и в кавалерии, и в пехоте — служили и раньше, и в то лето, далеко от родного дома…
Потому они, материнские сердца, и раскрывались.
Тетка Катрина не была еще тогда бабушкой Анечки. Будущий отец маленькой пряхи в солдаты пойдет еще не скоро. Но материнская забота, ее тревога, настороженность уходят в предвидении очень далеко. И тетка, конечно, тоже вынесла этим уланам непочатый кувшин молока и полбуханки хлеба — просто как чьим-то сынам.
А все же, когда начало смеркаться, она, заботливая вдова, позвала меньшого сына-подростка и в сенях, чтоб никто не слышал, сказала:
— Пойдешь спать в овсяные суслоны, за Алисеево гумно. Черт им верил, еще снопы покрадут своим коням.
Хлопец, как ему ни хотелось остаться дома, на улице, вблизи услыхать, как трубач заиграет «цапштык» — отбой, послушно проникся материной осторожностью. Никто не слышал, пускай же никто и не видит. Завернув кожушок в постилку, будто так себе узел какой несет, он пересек улицу, прошел через Тивунчиков двор мимо затихших там людей и лошадей, заметил, что ни самого дядьки Алисея, ни тетки Зоси, ни Шуры ихнего, ни девок там нету, перешел загуменную дорогу и тихо зашелестел мягкой овсяной стерней к первым суслонам.
Постелил между ними на теплых еще снопах, лег и укрылся кожушком.
Хлопец вспомнил, как он недавно, этой весною, возвращаясь поздним вечером из Плёхова от тетки, свистнул на перекрестке за своей деревней. Говорят, что, если там свистнуть в полночь, явится черт. Хлопец свистнул, а черт не явился. Может, потому, что еще не полночь была? Ему, однако, стало страшно, он сначала шел медленно, а потом не выдержал — оглянулся, пошел быстрее и наконец побежал. И только уже на улице, а тем более на своем дворе, подумал, что вот и не очень испугался.