— Простите уж им, ясновельможный пан, их глупость, — проговорил он, — ничего они не понимают… — И, обращаясь к крестьянам, спросил: — Разве не правда, что вы ничего не понимаете?
— Не понимаем, ясновельможный пан, ничего не понимаем, — кланяясь, подтвердили все, кроме Павлюка, не желавшего признаться в своем невежестве. Он даже дерзко потянул адвоката за рукав пальто.
— Зайдите, пан, — сказал он, — мы принесли деньги; земли своей Дзельскому не отдадим, погибнем, а не отдадим…
— Ну, — сказал, поднимаясь, Капровский, — только уступая просьбе Миколая…
Тут крестьяне, высадив его из брички, повели в корчму. Они поддерживали Капровского своими черными натруженными руками, они обступили его со всех сторон, заглядывали ему в лицо, говорили все разом, кричали, рассказывали.
Когда Капровский вошел в корчму и сбросил на руки крестьян волчью шубу, видно было, что он несколько смущен и не знает, что ему говорить и что делать. Та несколько развязная светскость, какой он блистал вчера в гостиной Бахревичей, в значительной степени покинула его. Почувствовав, вероятно, что она тут не произведет должного впечатления, он держался высокомерно, неестественно прямо и смешно надувал щеки. Вспомнив, однако, о своем помощнике Миколае, он вскоре обрел свою обычную самоуверенность. Миколай был не простым помощником, он был посредником между Капровским и крестьянами, которые без Миколая даже не знали бы о существовании адвоката и, что еще важнее, даже не начали бы тяжбы.
Именно Миколай, деревенский делец, расчищал и прокладывал путь Капровскому, дельцу городскому. Первый знал деревенский люд, второй знал наизусть статьи закона, и они взаимно дополняли друг друга и не могли один без другого обойтись.
Миколай быстро вбежал в корчму и стал сдувать что-то со скамьи, которую кое-кто из крестьян уже усердно вытирал полами своих кожухов. На расчищенное таким образом место Миколай и Павлюк усадили Капровского, поддерживая его под локоть.
Павлюк немедленно полез за пазуху и вытащил пачку ассигнаций. Подобно музыкантам, послушным дирижерской палочке, остальные проделали то же самое: засунули руку за пазуху и вынули оттуда ассигнации. Некоторые развязывали узелки в уголках холщовых тряпиц, и оттуда выпадали скомканные бумажки. Над корчемным столом, сбитым из нескольких старых, грязных, выщербленных досок, к худощавому человечку в хорошо сшитом костюме, с золотой цепочкой, в синем пенсне на вздернутом носу протянулось свыше десятка больших, черных, как земля, рук с искривленными, узловатыми пальцами, в шрамах. Одни руки протягивались смело и даже настойчиво, другие — сильные, легко, как перышко, поднимавшие огромные тяжести, — чуть дрожали и отдергивались, но спустя минуту робко и неуверенно просовывались вперед. Миколай то и дело отпускал веселые прибаутки. Капровский своими маленькими худыми руками с короткими пальцами, украшенными перстнями, быстро и ловко пересчитывал деньги. Крестьяне, наклонив головы, внимательно следили за ним. Их бородатые неподвижные лица были бесстрастны.
На некотором расстоянии от этой группы, четко выделяясь на фоне черного устья печи, стоял худощавый, рыжеволосый еврей-корчмарь и с глумливой усмешкой выжидал той минуты, когда, после окончания дела, наступит общая выпивка.
— Пятьсот! — громко и четко произнес Капровский, затем встал, выпрямился и, слегка наклонив голову, обратился к ним с речью. Лицо его выражало самоуверенность и пренебрежение к слушателям. Он старался подбирать фразы, понятные присутствующим, и, когда это ему не вполне удавалось, стоявший за его спиной Миколай разъяснял их. Крестьяне слушали Капровского внимательно и с таким удовольствием, что вмешательство Миколая вызывало у них гнев. Отстраняя его нетерпеливыми жестами, они кричали:
— Знаем, знаем! Ты уж помолчи, Миколай. Пусть сам ясновельможный пан говорит.
И ясновельможный пан говорил о манифесте девятнадцатого февраля, о ликвидационной комиссии, о комитете по крестьянским делам, о съезде мировых посредников, о палате, сенате, сенатских указах, апелляциях, законодательных уставах от такого, такого и такого-то числа. Безусая молодежь так широко раскрыла рты, что в них свободно мог бы влететь воробей; старшие же блаженно улыбались и кивали головами, изредка поглядывая друг, на друга. Видно было, что они уже совершенно спокойны за судьбу затраченных денег и теперь только удивлялись: «Вот говорит! Ну и голова!»
Наконец оратор заключил свою речь короткой прощальной фразой: «Будьте здоровы, мои дорогие», — и с поспешностью, которая выдавала желание поскорее вырваться отсюда, схватил со стола свою красивую меховую шапку. Крестьяне расступились с глубоким почтением, а Ясюк и Кристина выбрались из угла, где они до этого сидели никем не замеченные — немые свидетели всего происходившего.