Но это я снова уже сегодня. Сегодня. После смерти Данилюка. А тогда, в Пасху на Великдень, инстинкт и интуиция безошибочно подсказали нам, что в воздухе пахнет дракою. И мы, окраина, Христосики-нигилисты с Марса, оставили школу, сбежали с уроков, презрев гражданские поиски Некрасова, великий сталинский план построения коммунизма, жизнь пресмыкающихся и млекопитающих. Побежали в город искать, кому бы начистить морду. И знали, предвидели — кому. В воздухе явственно пахло свежей кровянкой и молодыми соплями.
Когда Шнобель первый раз ткнулся носом в песок, мы уже были на подходе к перекрестку трех улиц. Немного подзадержались, конечно, но можно ли быть быстрым на ногу, если ты убежал из школы. Сразу же вокруг тебя столько интересного. Воробьи и те чирикают совсем по-новому. А еще же надо ни одного пса не пропустить, каждого щенка облаять; не пропустить ни одного забора, не поиграв на нем, как на гармонике. Но сквозь все эти преграды мы шли целенаправленно туда, откуда звучал зовущий нас голос.
Такими же, как и у нас, наверно, инстинктом и интуицией обладал и Данилюк. Шнобель не успел еще и разогнаться, пропахал носом каких-нибудь только пять или десять метров улицы Интернациональной, как из подворотни ближайшей избы выползла рябая поросная свинья. Залитым салом глазом посмотрела на сборище подростков, один из которых отбирал у нее хлеб. Оскорбленно и вместе с тем радостно хрюкнула и подобно Шнобелю принялась рыть носом землю, только более сноровисто и результативно. Данилюк какое- то время молча наблюдал за ней, сдерживал себя, но все же не выдержал, переломился от смеха почти вдвое, припал к земле.
— Такой же, как у тебя, шнобель, такой же тендер в точности, а работает в тысячу раз живее.
Шнобель врезал ему кумполом в подбородок. Он все же оказался более ловким, чем можно было подумать. Данилюк плакал и смеялся. Мы были уже рядом и визжали, будто янычары. Умоляюще хрюкала рябая свинья, просила тишины и милости. Шились в глубину, в охранительные густые и розовые заросли сиренника воробьи. Хлопали двери и калитки домов и палисадников всех трех улиц. К Шнобелю и его воинству сыпало подкрепление. Инстинкт и интуиция тоже срабатывали. Шло подкрепление и со стороны Марса, со школы.
— Не пугайте свинью, злыдни, бога на вас нет. Опоросится, опоганит Христов день, — всплескивала руками, кричала с крыльца дома старуха, наверно, хозяйка свиньи.
В светлый день Пасхи, Христово воскресенье, мы давали первый бой городским. Дрались, кто чем мог. У кого родители побогаче — портфелями, победнее — торбочками с учебниками, просто учебниками. Старшеклассники — толстыми: литературой и историей, конституцией, астрономией, младшие — родной мовой и русской речью. А потом, когда вошли во вкус, камнями — оружием пролетариата, голыми руками, ногтями и зубами — оружием марсиан. Крашенными во все цвета радуги пасхальными яйцами.
— Христос воскрес.
— Воистину воскрес.
Умри и будь.
И не было побежденных, и не было победителей.
Кто не добрал тут, получил свое дома. В избах всем воздали по заслугам. Всех уравняли отцовские ремни и веревки, материнские платки и подзатыльники: за порванные учебники, за истерзанные и окровавленные рубашки, за разбитые носы — чтобы впредь били других и не давали бить себя.
Но Пасаран разошелся, дошел до кондшщи, оторвал от столбиков возле забора скамейку, ладную, покрашенную в красное, как пасхальное яйцо, доску. И размахивал той доской, будто красным флагом. Хотя, кажется, никого не задел, к нему просто боялись подступиться.
Сломали оба маленьких крестика на воротцах при церкви, что стояла на бойком перекрещении трех улиц. Старая, заброшенная, затоптанная разбитыми улицами церковка, неизвестно для кого и зачем сохраненная. Все последние годы она больше умирала, чем служила. Понимала неизбежность и неотвратимость умирания, но все еще на что-то надеялась, кого-то ждала, потому и сошла с глаз долой, спряталась среди купно и высоко растущих тополей и осокорей. Одним только голубым крестом на маковке прорывалась к божьему свету, в голубизну неба. Она давно, похоже, потеряла язык и голос. Молчала днем и ночью, подслеповато щурясь с прохлады тополиной тени на каждого, кто ни проходил мимо. И, наверно, никого не узнавала. Никто не узнавал и ее. Кроме редко-редко пробегающей здесь какой-нибудь дореволюционной старушки из деревни. Старушка та придерживала шаг, как лошадь сбрую, вскидывала клунки, сетки, вспоминала что-то, видимо, молодое, потому что прихорашивала ржавый плюш жакетки, поправляла платок, творила крест и кланялась. Церковь благословляла ее строгим и печальным молчанием. А тут она вдруг, словно признала кого-то, показала себя, подала голос. В церкви кто-то ударил в звоны.
Вот уж воистину: Христос воскрес.
Колокольный звон достиг неба, обринулся на землю. И был он неожиданно чист, звонок и юн.
Обе воюющие стороны бесславно бежали.
Свинья опоросилась. Принесла двенадцать поросят.