Я еще несколько раз приходила в дом к моим дедушке и бабушке и к концу каникул стала испытывать к ним нечто вроде сострадания; я по-обещала себе постараться меньше ненавидеть их, забыть о холодности приемов, о негостеприимности их дома, об отсутствии фотографий моей матери на сервантах и полках, о банальности их бесед. Но одно неприятное событие все усложнило и помешало осуществлению моих благих намерений. Мне было семнадцать лет, и я жила в доме дяди, двоюродного брата моей матери, дяди, у которого по всем признакам когда-то был роман с моей тетей; в доме богемного и беспутного художника, сына моего двоюродного дедушки Педро, того самого «могучего мужа, волочившегося за шлюхами до самой смерти», и, разумеется, я была объектом пересудов. Однажды кто-то высказал нечто, касающееся меня, в присутствии Педро, и ответом была звонкая оплеуха, подобно удару кнута, отозвавшаяся эхом по всему городку. Впервые намеки такого рода вызвали подобный ответ со стороны моего дяди, который в аналогичных ситуациях раньше не говорил ни да, ни нет, оставляя инсинуации без внимания. С того дня люди стали смотреть на меня с большим уважением и не так свысока: прежде мне зачастую приходилось ловить на себе взгляды, брошенные сверху вниз. Эта пощечина окончательно восстановила мое доброе имя и добрую память о моей матери и укрепила мою уверенность в себе, впервые появившуюся после публикации извещения. Мне непросто истолковать и объяснить эти мои ощущения, но они таковы. Лишь бабушка и дедушка решили извлечь выгоду из создавшегося положения, начав атаку на Педро по поводу моего пребывания у него в доме. Они были не правы. Теперь, когда годы и расстояние предоставляют мне такую возможность, я могу смотреть на Педро как на мужчину и могу понять, что семнадцатилетняя девушка тоже может увидеть в таком приближающемся к своему сорокалетию человеке, как Педро, мужчину. Но тогда я видела в Педро моего дядю Педро, друга моего отца, существо несомненно обожаемое, обворожительное, почти столь же исключительное, как мой отец, которого я очень любила; но я не видела в нем, не могла видеть в то время самца. Теперь же я вижу в нем мужчину и в своих воспоминаниях ласкаю его руки и целую его глаза, теперь, когда уже слишком поздно. Когда уже слишком поздно и те долгие часы, когда я позировала ему, приобретают смысл, которого были лишены раньше, которого они не могли тогда иметь. Ибо если что-то и придает им сейчас смысл, то это как раз мой теперешний возраст, желание, клокочущее в моем горле и заставляющее меня мурлыкать, словно кошка, мое потное тело, разбуженное физическими упражнениями, долгой размеренной пробежкой по берегу ручья, в тиши лилий, обвеваемое слабым ветром, свежесть которого нежно ласкает мой пах, создавая ощущение нагого тела, обволакиваемого в вечерней прохладе взглядами Педро; он ласкает меня на полотне, бывшем некогда белым, и хриплый голос, исходящий откуда-то из глубины моего существа, бросает ему упрек в том, что он никогда не просил меня позировать обнаженной. Теперь я желала бы познать жар его мужского тела, я искала бы в нем запах самца вместо семейных ароматов, которые я с мучительным беспокойством отлученной вдыхала тогда; теперь, когда уже поздно.
Через несколько дней после описанного случая с пощечиной я вернулась в П.; тем временем мой отец уже принял ряд важных решений; их было так много, что моя память отказывается восстановить что-либо, кроме самых значительных. В моих воспоминаниях они как бы противостоят скандальным, но счастливым дням, проведенным с моим дядей спустя всего лишь месяц со дня смерти моей матери; теперь, по прошествии стольких лет, они кажутся мне совершенно нереальными, и не только потому, что произошло все это тогда, когда произошло, но и потому, что главным действующим лицом была семнадцатилетняя девушка, то есть я, а местом действия — тот городок, где все это случилось. Я вновь восстанавливаю в памяти факты, анализирую действия и не нахожу другого ответа, не вижу иного оправдания для всех моих тогдашних поступков, кроме полученного мною воспитания; ведь не может быть, чтобы лишь время придавало мне достаточную холодность для того, чтобы вспомнить все так, как мне предлагает это утро; не может быть, чтобы лишь моя короткая память рисовала мне эту картину жизни, что подчас кажется мне не моей, а иногда, напротив, ни чьей иной, кроме как моей или плодом моего воображения: ведь я была дочерью епископа, и человеком, более всего оказавшим на меня влияние, был мой отец. Так кем же был мой отец? Человеком с картины?