Но Бунин к опыту Пруста относился довольно скептически. Когда при нем Берберова называла Пруста крупнейшим писателем и даже нагло говорила, что он, мол, крупнее вас, это, конечно, его бесило. На самом деле опыт Бунина, может быть, в каком-то смысле поубедительнее, потому что у Пруста просто не было художественного дара, позволяющего так удержать вещь. Бунин, написавший, что у селедки перламутровые щеки, сразу создает образ. У Пруста такой образности нет, потому что подобной пластики, такой внезапности эпитета, конечно, нет ни у кого из европейцев в это время.
По большому счету, Бунин попытался переписать Чехова. Но там, где Чехова многое бесило и раздражало, его это скорее умиляет, поскольку это все ушло. В сущности, рассказ «Чистый понедельник» — это не что иное, как «Володя большой и Володя маленький» (1893), переписанный бунинским слогом. Но то, что раздражало, что было пошлостью в тогдашней роковой героине: ее стремление молиться, ее стремление к любви, желание грешить и каяться — это у бунинской безымянной героини стало трогательным, бесконечно прекрасным, потому что нет больше той России. Та Россия бывала и пошловатой, и страшной, и непредсказуемой, и монашеской, и разгульной, но когда ее больше нет, остается вот эта бунинская эмоция страстной тоски.
И, конечно, нельзя не сказать, что сама мелодика фразы «Жизни Арсеньева» — это действительно мелодия уходящего времени. Европа мучительно переживала разрыв со своим прекрасным прошлым и болезненно ощущала его, понимала, что она врезалась в какие-то совершенно новые времена, где правил нет. Поэтому бунинская эмоция была всеевропейски востребована.
Что касается экранизаций его произведений, самое такое нелепое — это попытка Никиты Михалкова снять «Солнечный удар» в политизированном варианте, как бы революция случилась из-за того, что офицеру отдалась мужняя жена. Это такая попытка, что ли, распространить на «Солнечный удар» шолоховскую идею — революция и война случились из-за того, что рухнули устои мелеховского хутора.
На самом деле, конечно, все экранизации Бунина абсолютно неудачны. Не было еще ни одной сколько-нибудь удачной попытки перевода бунинского языка, пленительной мелодики бунинской фразы на язык кинематографа, потому что у кино, у объектива нет той зоркости, которая есть у Бунина. У Бунина каждая строчка пахнет, Бунин невероятно чуток, страстно действительно жаден до мира, а кинематограф этому еще не научился. Я помню, мне Владимир Хотиненко говорил: «Моя мечта — снять так, чтобы пахло». Но так снять нельзя, так можно только написать.
Может быть, кстати говоря, Бунин — модернист в том смысле, что он искал новую художественную форму, синтез прозы и поэзии. Николай Богомолов совершенно прав, когда он говорит, что короткие поздние рассказы Бунина, например, «Красавица», или «Первая любовь», или «Роман горбуна» — это миниатюры, по плотности мысли и деталей приближающиеся к стихам. И все-таки поиск прозопоэтического синтеза — это самое перспективное направление XX века. Этим занимался Белый, которого Бунин терпеть не мог именно потому, что ревновал к его успехам в этой области, этим занимался Маркес, да кто только не занимался!
Бунин научился писать прозу так, что это стихи, только это те же десять строчек, очень коротко и так же хлестко, так же страшно, так же почти всегда до слез, потому что при всей сухости бунинской души и бунинской манеры слезы всегда подступают, когда его читаешь, да. «Звезды слезами текут с небосвода ночного, плачет Господь, рукава прижимая к очам». Вот это рыдание над судьбой мира — это у Бунина, при всей сухости его кисти, всегда слышно.
Он все понимал про Россию, но для него ключевое слово — сложный. Он очень любит этот эпитет: сложный запах базарной площади, все то огромное и сложное, что было Россией, сложный цвет закатного неба. Для него именно в этом синтезе всех всехностей, как это называла Кира Муратова, сложностей — в этом для него Россия.
Она была невероятно сложным и многослойным государством, как же она выродилась в эту дикую простоту? Это он ненавидит, ничего не поделаешь. Крах царской России — для него это не идеологическое явление. Революция для него — это триумф грубости, невежества и упростительства. Это как, собственно, у Горького в «Рассказе о необыкновенном»: вместо «убить» доктор говорит «упростить».
Для Бунина Россия — это невероятно многосоставное явление, а пришла она к отвратительной пошлости, плоскости, мерзости. И когда он описывает в «Окаянных днях» ту Россию, всегда поражаешься, как среди великолепной, великолепно описанной снежной, морозной, или мартовской оттепельной, или южной пленительной одесской природы морской в нее впечатан этот грязный вонючий матросский кулак. Среди сложности русского пейзажа — чудовищная пошлость русской общественной жизни. Здесь он никаких, собственно, иллюзий не питал.
1936
Юджин О’Нил