Я думаю, первое, что он бы не одобрил, это распад СССР. Потому что, во-первых, в этом есть интеллектуальный эпатаж, ему вообще присущий, а во-вторых, он не мог не понимать, что Советский Союз, которого он не любил, был разрушен силами много худшими, чем сам Советский Союз, силами энтропии, хищничества, дикости. И я думаю, если бы мы прочли эссе Камю о распаде СССР, это было бы эссе негативное, и это был бы важный голос в тогдашней Европе. Думаю, что он бы очень интересно отозвался на консервативную политику Маргарет Тэтчер, думаю, что ее бы он тоже резко критиковал. Думаю, что он написал бы хороший роман о любви, до этого у него не было таких романов. И потом, понимаете, возможно, он как-то вписался бы, ведь он же умер на грани появления совершенно нового французского искусства, на грани торжества нового романа, такого как романы Бютора, например, или Роб-Грийе, на грани торжества французской «новой волны». Очень интересно, что бы он писал про 1968 год, причем равно вероятно, что он перешел бы и в стан голлистов, которые резко отрицали эти все явления, и в стан этих студентов. Он вполне мог прийти на те баррикады, где Пол Пот и Ленин, нет, Пол Пота еще не было, Мао и Ленин были намалеваны. Думаю, что в любом случае это был бы искренний поступок — и нестандартный, и это в любом случае было бы лучше, чем поведение большинства французских мыслителей, ангажированных либо комильфотностью, политкорректностью, либо неполиткорректностью. Он бы нам показал пример независимого мышления, в него бы летели яйца со всех сторон, но его голос был бы значим: что бы Камю ни говорил, он говорил всегда с точки зрения личной одержимости, а это очень важно.
Главные произведения впереди всегда. Мне казалось когда-то, что моя главная книга, может быть, «ЖД», потом мне казалось, что моя главная книга — «Квартал». Теперь мне кажется, что моя главная книга — «Океан», которую я пишу сейчас. Так кажется всегда. Но дело в том, чтобы оставаться в пути, понимаете, и при этом, конечно, посматривать по сторонам, это тоже очень важно.
1958
Борис Пастернак
Здесь большая сложность, потому что о Пастернаке кратко не расскажешь, и можно как-то указать на те вещи, которые в нынешнюю эпоху представляются главными. Строго говоря, каждая эпоха в Пастернаке видит свое. И в долгой его семидесятилетней жизни, это все-таки по меркам русской поэзии много, были разные периоды, как и в советской власти. И в сегодняшнюю эпоху мне дороже всего история его раскрепощения, потому что Пастернак очень долго находился в сильной зависимости и от народа, и от страны, и чувствовал себя их частью, и к ним принадлежал. В стихотворении «На ранних поездах» сказано: «Я наблюдал, боготворя», а он боготворил без взаимности, сказала Лидия Корнеевна Чуковская, и, боюсь, была права.
Путь Пастернака — это именно путь от стремления к большинству, путь от такой последовательно антиромантической позиции — спрятать свою личность, раствориться в народе, в природе, — путь все равно к гордыне, к одиночеству, освобождению и раскрепощению. Это путь очень важный, и Пастернак поплатился жизнью, я думаю, и Нобелевской премией, от которой он вынужден был отказаться, и всенародной славой, сменившейся такой же всенародной травлей, за свою позицию одиночества и независимости, за то, что сказал больше, чем разрешалось. Ему этого не простили. Та энергия травли, которая была направлена на Пастернака, несколько отличается от случая c Ахматовой, скажем. Ахматова, конечно, называла травлю в 1956 году, в 1958-м «боем бабочек». То, чему подвергали Пастернака, — отказ печатать роман, травля в средствах массовой информации советских — это уже вегетарианство по сравнению с тем, что пережила она в 1946 году, когда газета, где не полоскали бы ее имя в течение полугода, представлялась ей подарком судьбы. Действительно, «от Либавы до Владивостока грозная анафема гремит».