Ф. Б.
СР. Г.
Один или два раза в доме Лиланда Хейворда я встречал Хемингуэя, но мне он не нравился. Он был тяжелым невротиком. Мальро, я уже не помню где, написал, что одна из важнейших проблем в жизни каждого — это сократить ее театральную часть…Ф. Б.
Р. Г.
…А Хемингуэй играл Хемингуэя-крутого-парня всю жизнь, но одному Богу известно, что он прятал в себе, какой страх, какую тоску. Он был без ума от самого себя. Он построил свой образ на «мачизме», но мне кажется, на самом деле это была неправда. Году в 1943-м или 1944-м, точно не помню, в общем, Лондон бомбили каждую ночь, и во время одной из таких бомбежек я потерял приятеля. Я обхожу все больницы. В больнице Святого Георгия повсюду раненые: в коридорах, на столах, и без конца поступают новые. Умирающие… Внезапно — драматическое появление: я вижу гиганта в плаще, все лицо в крови, и ведут его американские офицеры с не менее драматическим видом. Это был Хемингуэй. Он попал в аварию на джипе, в затемнение, — поранил кожу под волосами, пустяк. Он пробирается среди умирающих и вопит: «Я Эрнест Хемингуэй! Я Эрнест Хемингуэй! Лечите меня. Я ранен! Лечите меня!» Вокруг было полно раненых, которыеФ. Б.
Р. Г.
Потому что я осознал это и хочу показать свое «я» моим друзьям-читателям, которые ищут встречи со мной, полагая, что найдут во мне художественное произведение… Во мне блистательной человеческой ценности не больше — а может, и меньше, — чем у их соседа по лестничной площадке. Я не устаю повторять это своим читателям и читательницам, пишущим мне трогательные письма. Они мне не верят, нередко настаивают на встрече, и тогда я отказываю им в аудиенции, потому что не хочу лишать их иллюзий… из тщеславия. Или из уважения к мечте.Ф. Б.
Р. Г.
Я довольно рано получил урок, и я его заслужил. Это было после выхода в свет моего четвертого романа «Цвета дня» в 1951 году. Я был в командировке на Гаити. И я начинаю получать письма из Парижа от одной из читательниц, которой понравилась книга; я ей отвечаю, она снова мне пишет и на сей раз шлет свое фото, где она в купальнике, приглашает меня в гости, когда я вернусь в Париж. Она была восхитительна, и я уже начал серьезно об этом подумывать, там были заманчивые роялти… Возвращаюсь в Париж и звоню ей. Мне отвечает нежный голос: «Приезжайте ко мне завтра в пять часов пополудни на авеню Фош…» На следующий день я чищу зубы, надеваю свежую рубашку и отправляюсь к ней. Особняк, слуга открывает дверь, я прохожу через холл, меня встречает метрдотель, открывает передо мной другую дверь, и я оказываюсь в небольшой гостиной с самой что ни на есть интимной обстановкой, с диваном и зеркалами вокруг него и над ним, дабы можно было видеть, что делается, и множиться, пока это делается. В ведерке стоит шампанское, икра, шторы задернуты, и метрдотель говорит: «Мадам будет здесь через минуту». Мне было как-то не по себе: я видел пять метрдотелей в зеркалах, предназначенных совсем для другого, я вовсе не это имел в виду, думая о роялти. И вот дверь открывается и входит в божественном неглиже очаровательное создание шестидесяти лет. Я чертыхаюсь про себя, ну конечно, это мамаша, она перехватила нашу корреспонденцию, и в ту же секунду особа бросает мне: «Вы удивлены, не правда ли?» Да нет, мадам, говорю я, как истинно светский человек, отчего же, и я решительно поворачиваюсь спиной к дивану и вдруг обнаруживаю, что действительно есть некоторое сходство с фотографиями. «Я послала вам свои снимки, сделанные, когда мне было двадцать семь лет, потому что в двадцать семь у меня обнаружился костный туберкулез, жизнь отняла у меня лучшие годы, и теперь я считаю, что она мне их должна и что мне сейчас всего лишь двадцать семь». И трагично делает шаг вперед, я же незаметно проскальзываю к окну, выходящему в сад, на случай, если будут попытки; но ничего такого: она вытаскивает из-под корсажа