Миниатюрные фигурки дервишей на книжной полке в моей комнатушке впали в транс. Склонив головы и смиренно сложив руки на груди, они вдохновенно внимали песнопениям, доносившимся с ближайшего минарета. Всякий раз, наблюдая за этой трогательной сценой, я невольно пускала слезу. Они раскачивались в такт музыке, стряхивая с себя крошки алебастра. Их тюрбаны описывали в воздухе правильные круги. Я им не мешала, их свобода была преходящий: скоро они вновь застынут неподвижно, с торжественным выражением на лицах. Иногда на их губах будто мелькала улыбка, порой они на мгновение теряли равновесие, с трудом удерживаясь на ногах, но, опомнившись, возвращались в исходную позицию, подчиняясь суровым законам инерции. Мой калам подхватывал их ритм и повторял их движения. Ни бумаги, ни чернил нам в общем-то не требовалось – запястью не хватало гибкости, чтобы воспроизвести их стремительные обороты. Но тростниковое перо, упираясь животом в бумагу, крутилось вокруг собственной оси. Прорезь на его конце становилась невидимой по мере того, как чернила стекали вниз. Срезанный по диагонали кончик пера прикасался к листу, и транс продолжался. Мутная черная влага, подчиняясь движению, выводила на бумаге контуры букв – и перед моим восторженным взором на листе возникала фраза, повторявшая надпись на тюрбанах дервишей: «О великодушный Джалал ад-Дин Руми». [11]
Так я боролась со скукой. Стирая пыль с безделушек, расставленных по всему дому, я на время избавлялась от общества Сери. Я избегала мужа, внимала скрипу паркета, чтобы невольно с ним не столкнуться. Я узнавала звук его шагов, слышала, как он рыгает после ужина, шумно полощет горло перед сном. Я специально медлила, чтобы не ложиться одновременно с ним. Он начинал храпеть, и только тогда я тихонько проскальзывала под одеяло. Свистящие звуки свидетельствовали о его глубоком сне и действовали успокаивающе.
При виде моего мужа алебастровые дервиши застывали неподвижно, как мертвые, опасаясь, как бы проворный дантист не переплавил их в зубные протезы. Зубодеру с азиатской стороны Стамбула были подвластны все зубные тайны. Натренированной рукой он безболезненно удалял любой зуб, но не выбрасывал свои трофеи, а ранжировал по размеру и виду недуга. Он обожал своих подопечных, с одного взгляда улавливал причину боли, направление роста, взаимоотношение с десной. Люди интересовали его гораздо меньше, даже собственная жена оставляла его равнодушной: слишком здоровая, не подвластная манипуляциям и классификациям.
Наведение порядка была нашей общей манией. Кабинет мужа, надраенный до блеска, с неизменно стерильными инструментами, борами, иглами для извлечения нервов, полировальными и шлифовальными материалами, мог соперничать разве что с моим безукоризненно чистым уголком каллиграфа. Гигиеническая истерия заменяла нам нежность и близость.
Каждый вечер, между семью и восемью часами, когда наш сын Недим был предоставлен сам себе, мы приступали к ритуальной уборке: муж в своем кабинете, а я – в крошечной каморке, приспособленной под мастерскую.
Его профессия казалась мне мрачной. Он лечил единственную видимую часть человеческого скелета, ту, что остается видимой и после смерти. При виде разверстой челюсти мне представлялся оголенный череп, иссохший и ехидный. Стоны пациентов, жужжание бора, впивавшегося в тело зуба, неизменно приводили меня в ужас. Когда же на прием приходили дети, крепко-накрепко сжимая безупречно белые зубы, я торжествовала. Сери развлекал их историями про пещеры и гроты, про отважных исследователей, рискнувших забраться в глубь земли, напоминавшую подпорченную кариесом челюсть.
Зубная коллекция Сери множилась день ото дня, и кабинет его все больше напоминал катакомбы.
Однажды старый Селим в поисках вдохновения уставился в небо, и я с удивлением обнаружила, что из всех зубов у него остался только один, и этот единственный зуб, словно тюрбан на лысой макушке, высится посреди нижней челюсти. Селим поведал мне, что зуб необходим ему для работы: он опирался на него языком и таким хитроумным образом помогал руке сохранять равновесие. Следовательно, постановка руки напрямую зависела от содействия одинокого стойкого моляра.
Сходить на прием к моему мужу Селим наотрез отказался: его страшили хищный взгляд Сери и его беспощадные щипцы. Чем беднее и тщедушнее был пациент, тем с большим воодушевлением Сери его осматривал. Он полагал, что зажиточные люди не представляют интереса для мастера зубоврачебных дел. Зубы бедняков, напротив, быстро приходят в негодность.