С высоким и спокойным голосом Ростислава в комнату вползал некоторый невидимый дым и пропитывал грубо оштукатуренные стены свободой. Он живописал Иудею так, будто она существовала не тысячу лет назад, а двадцать или прямо сейчас. Время сладко застыло. Никогда раньше ни на каком семинаре мы не сидели в кругу.
В перерыве Ростислава окружили парни и, понизив голоса, о чём-то заспорили с ним. Протиснувшись между столом и стеной, я тронула за локоть ту девушку из читального зала и спросила, с чего началась лекция. Та отвечала: сначала расспрашивал о Боге – кто верует, а кто нет – и затем рассказывал о Библии, о том, что обряды – одно, а вера – другое. «Растолковывал, как дикарям, хотя позвал только тех, кто уже ходил в церковь», – чуть скривилась она и отошла, чтобы наполнить стакан кипятком.
Я хотела последовать за ней, но Ростислав извинился перед парнями и направился ко мне. По дороге он едва не опрокинул стул. «Простите, забыл предложить вам чаю». Я осмелилась заглянуть ему в глаза и прочитала в них не только страсть к невидимому, но и растерянность. Прямота моя куда-то делась, я не нашлась, как поддержать беседу, и, запинаясь, поблагодарила.
Во второй части занятия Ростислав развернул плакат и показал, как устроена церковь снаружи и внутри. Затем перешёл к тому, какие бывают службы и о чём каждая из них. Соседи тщательно записывали: иконостас, пророческий чин, деисусный чин, клирос, епитрахиль, акафист. Впрочем, слишком углубляться Ростислав не спешил. Под конец он рассказал, чему учатся преподаватели закона Божия, где потом будут работать и сколько им станут платить. Оказалось, что отдел пропаганды разрешил учить детей в воскресных школах при церквях.
Если бы Ростислав предъявил нам эти великолепные перспективы полугодием ранее, мы бы, может, и поверили. В первый месяц под немцами казалось, что об их зверствах врали – город почти не заметил армию, она прогремела сквозь него, а администрация, полиция и другие службы вели себя достойно. Ни грабежей, ни пошлятины. У многих были почти славянские лица. Немцы обещали распустить колхозы, вернуть землю и разрешить учить детей настоящей истории и литературе – без цензуры, хотя и без антигерманщины. Открылись церкви, и слово «Россия» зазвучало по-иному.
Но уже в августе после убийства солдата на Гоголевской улице расстреляли десять случайно схваченных мужчин. Кое-кто заговорил, что немец – человек сурьёзный, порядок есть порядок и дисциплину в военное время надо поддерживать, – но большинство лиц всё-таки помрачнело. Просочились сведения, что в окружение попадали целые части красноармейцев и теперь лагеря пленных переполнены. Пленные умирают из-за голода, а всех, кто пытается им помочь и передать хоть немного еды, отгоняют.
Потом на улицах замаячили люди с неровными, пришитыми широкими стежками к одежде шестиконечными звёздами. Так следовало отмечать себя евреям. Им запретили ходить по тротуарам, и в этом поражении в правах сквозило нечто кошмарно первобытное. А затем они исчезли, и поползли уже не слухи, а прямо-таки рассказы шофёров, которые проезжали мимо Ваулиных гор и видели, как евреи складывали пальто, часы и кольца в ящик, раздевались догола и их уводили по десять в лес.
Чьего-то родственника, служившего в аварийной команде, вызвали в тот же лес. Он сидел спиной к яме и курил, вздрагивая от выстрелов, потом бросал землю в яму, стараясь не смотреть, и перед тем, как отправиться в психбольницу, прорыдал соседям, что евреев заставляли спускаться вниз и ложиться прямо на трупы тех, кто ещё агонизировал, отчего яма шевелилась.
И вот теперь эмигрант с красивым именем рассуждал об Иудином вранье и предлагал нам работать на немецкий отдел пропаганды. Нет, конечно, что отдел образования и моя работа в семилетке, что пропаганда – всё равно, но…
Я спускалась по улице по припорошённому льду, боясь оскользнуться и скатиться вниз к проспекту, по которому ездили автомобили. Свернув в переулок и размахивая, как мельница, руками, я вынеслась к оврагу, на дальнем берегу которого маячила каменная церковь. Розово светилось небо, чернели ветки берёз, кричали вороны. Чернел в сумерках дырявый штакетник, за которым утопали в сугробах избы. Мерцающий в церкви огонёк мнился в этой пустыне капелькой надежды.
Кованая дверь с кольцом, я приоткрыла её со страшным лязгом. Показалось, что все-все – старушка за прилавком, где лежали свечи, сидевшие на лавках старушки – обернулись и посмотрели на меня. Женский голос декламировал непонятное. Сама чтица была невидима. Священник отсутствовал. Прихожане перемещались медленно, будто боясь спугнуть сумрак. Ближе к иконостасу стояло несколько человек помоложе.
Я забылась и сняла шерстяной платок, но никто не сделал мне замечаний. Робко, приставными шажочками передвигаясь от одной иконы к другой, я удивлялась, какие они разные. Одни были скупыми, прямолинейными и яркими, с пурпуром, охрой, лазурью, а другие – как в альбоме с живописью: потемневшие толстощёкие купидоны, Христос в плаще, воины в ботфортах.