Ровно в 18.30 внутри прозрачного столба, который чуть ли не толще самого театра, падает капсула линейного лифта. На пандусе появляетесь вы: шапочка на самый нос, чтобы по возможности не узнавали и не цеплялись прохожие, широкий шаг, руки в карманах пальто, локти отставлены, лицо бледно. Цок, цок, цок — пробегаете двором к проходной. Узнали меня, и — щелк! — лицо, как лампой-блиц, озаряется приветливой улыбкой, на бегу подана прохладная сухая рука: «Будете на спектакле? Я очень рада!»
— Это значит — еще десяток минут потом, когда разойдется толпа зрителей и лишь несколько фигур застрянут на бывшем автомобильном дворике, чтобы поглазеть на звезду вне сцены, а я буду ощущать глупейшую гордость оттого, что все видят меня разговаривающим с вами… Ах, где мои двадцать восемь лет! Цок, цок, цок — каблучки. Бах! — дребезжа стеклами, сотрясается дверь проходной (настоящая деревянная дверь на металлических петлях), и ваша шапочка мелькает, исчезая.
…Начинал клокотать самовар, как здоровенный обиженный кот, и ждала своей очереди чувственно-алая клубника в корзинке.
— Скажите, вы действительно меня не помните? Совсем, совсем?
Она положила вилку и уставилась не мигая на благодушного Ведерникова со стаканом в руке. Андрей Ильич, стараясь не дрогнуть, сидел и напряженно желал: ну узнай, узнай же, черт тебя побери, актриса, докажи мне хоть задним числом, что есть в тебе что-нибудь, помимо целеустремленности для себя и улыбчивого безразличия для других?!
Хочешь ты или не хочешь, но я твоя молодость.
…Нет, не подашь виду, даже если давно узнала. Если с самого начала не сочла нужным, то теперь-то уж не сдашься. Вот в губах и бровях появляется полуигривое, полувиноватое выражение: «Пощадите, жизнь так длинна, столько встреч, подскажите; будьте наконец джентльменом!» Почему, почему до сих пор не верю я в твою искренность? Горе мне!
— Центр Витала, — сказал он и назвал точную дату. — Встреча с молодыми учеными, ваша премьера «Взгляд с высоты».
— Тридцать лет, — прошептала она, поддаваясь очарованию, и Андрей Ильич невольно подумал: почему сегодняшней, почти не стареющей женщине так же свойственна ностальгия по прошлому, как и ее рано отцветавшим прабабкам?
— Потом мы ужинали в ресторане Центра. Нас познакомил Арефьев.
Вспомнила! Не сумела скрыть внезапную дрожь ресниц. И не Арефьева вспомнила, а его, Ведерникова, несуразнейшего из ее знакомых.
Он тогда перебрал коньяку с Арефьевым, бывшим пилотом-Разведчиком, седым, ястребиноглазым и ушлым, как сам сатана. Стал через три столика призывно смотреть на актрису, блиставшую в своей компании, и говорить старому пилоту, как давно хочет он познакомиться с ней, до какой степени близка она к его идеалу женщины… Андрей Ильич и сейчас не мог бы сказать, насколько все это было правдой и насколько — следствием выпитого. Быть может, в форму порыва к Элине отлилась в тот вечер его всегдашняя тоска по красоте и гармонии? Тоска, из-за которой и стал он биоконструктором? Арефьев доел кружочек лимона, салфеткой промокнул рот и пошел по залу. Ох, решительный народ Разведчики! Андрей Ильич холодным потом облился, раскаиваясь, что пооткровенничал, но было поздно. Маленький Арефьев галантно жужжал над ухом Элины, не показывая открыто в сторону их столика, только так склонив лоб, чтобы актриса поняла, куда смотреть.
Пилот знал всех на свете. Через минуту Ведерников был позван и посажен рядом с Элиной. Он не запомнил толком, о чем они тогда говорили. Так, застольный треп, понемногу обо всем. «Биоинженерия? Но разве может быть что-нибудь прекраснее человеческого тела?» — «Извините, какого тела? Квазимодо или Дискобола? Диапазон слишком велик…» — «Если все будут похожи на Дискоболов и Артемид, на Земле станет скучно». — «Тогда мы дадим человеку пластичное тело, принимающее различные формы по его воле… Сегодня ты один, завтра другой!»
Поговорили о только что прочувствованном витакле. Разнеженный Андрей Ильич насыпал похвал, что было очень кстати: неприметный человек напротив оказался режиссером. Впрочем, плевать было Ведерникову и на режиссера, и даже на услужливого друга Арефьева. В скромной лимонной сорочке мужского кроя, с черным грузинским браслетом на худом запястье, потягивала ледяной «Либфраумильх» изумительная женщина и чуть ли не застенчиво улыбалась вымученным остротам Ведерникова. Пахло от нее чем-то миндально-горьким, непонятным и кружащим голову. Андрей Ильич стремительно сходил с ума и чувствовал, что сходит, и было ему так страшно и сладко, что даже не пытался остановиться…
…Чуть ли не самым трудным было потом, через двенадцать лет, когда он