Надя говорила мало. Больше слушала. Она имела манеру низко держать голову, смотрела немного исподлобья. Подружки её хохотали на весь вагон, она же сдерживалась. Губы её дрожали от смеха, расползались в стороны, и порою лицо вспыхивало такой улыбкой, что загляденье просто. И я туда же… Смотрю на неё, а у самого рот до ушей. Ах ты, боже мой… И что интересно… Хоть Надя молчала и слушала больше других, старалась быть незаметной, а вот чувствовалось, что она — центр компании. Бывает же так! Девчушка ещё, а поди ж ты… Григорий Петрович, вам не интересно, вы не слушаете?
— Нет, нет, — отозвался Гранин, — продолжайте, очень даже интересно.
— Ну, слушайте. На одной остановке Надя сошла, С её уходом вагон словно опустел. Всё вдруг разладилось. Компания распалась. Одна девушка открыла окно и стала в него смотреть. Другая взобралась на скамейку с ногами, поджала их под себя и стала читать. Ребята пошли смотреть, как играют в домино. В вагоне стало как-то сумрачно и тихо. Я тоже начал думать, что напрасно еду на совещание, что оно мне ни к чему… Одним словом, с Надей ушло что-то живое, связывавшее людей друг с другом.
Зубёхин замолчал и прислушался. В темноте раздавался плёск вёсел. Тихо разговаривая, мимо проплыли двое.
— Сети ставят, — сердито пробурчал Зубёхин. — Знают же, что запрещено, и всё-таки ставят… Так вот, — продолжал он прерванный рассказ, — в прошлом году с Надей произошёл такой случай… Вы помните, какое тогда лето было? Жара, сушь, дышать нечем. И вот раз вечером собрались тучи, душно, ждали грозу.
Я как раз в то время был в Средне-Каменском, осматривал детские ясли, ну и заночевал у знакомых.
Ночью сквозь сон слышу крики, топот… Вскакиваю — в комнате красный свет, на улице видно, как днём, мимо окон народ бежит. Пожар!
Выбегаю на крыльцо. Батюшка ты мой! На краю села колхозная ферма горит — молния подожгла. Пламя до неба гудит, облака освещает. Жуткое зрелище! Скотина ревёт, народ кругом мечется, крик, гам, суматоха. Бабы, дуры, детей повыносили, те орут на руках от страха. Ну, последний день Помпеи! И, главное, никто не тушит. К ферме ближе сорока шагов подойти невозможно, одежда тлеть начинает. К счастью, быстро подошла пожарная машина, сбили пламя с дверей. Сам председатель в брезентовой накидке и ещё трое мужчин бросились внутрь отвязывать коров. И вот, представьте себе, с ними в сарай вскочила Надя. В тапочках, в одном платьице. Никто не успел остановить её. И что получилось… Почти всех коров отвязали. Обгоревшие, с выпученными глазами, выскакивали они во двор и с рёвом бросались в толпу. Засмердило палёной шерстью. Тут кто-то крикнул: «Крыша сейчас рухнет!» И действительно, обгоревшие дочерна стропила покосились, вот-вот обрушатся. Но мужчины уже выскочили из огня. Народ заволновался: «Девчонка там осталась, девчонка!»
Через минуту и Надя выбежала наружу, тащит за собой годовалую телку. Тёлушка упала во дворе, девочка дёргает её за ошейник, силится поднять. В этот момент из огня отскочила горящая головешка, подкатилась ей под ноги и… бах! Как порох, вспыхнуло высохшее платьице и охватило Надю. Её тут же накрыли брезентом, затушили. Ну какие-то секунды находилась она в огне и всё-таки сильно, очень сильно обожглась.
Через полчаса она была у меня в больнице. Я заглянул в ванную, где её раздевали, и сердце моё дрогнуло. С остатками платья клочками снималась обгоревшая кожа. Я знал, что её ждёт…
Зубёхин замолчал и шумно вздохнул. Минуту спустя он продолжал:
— Сколько мне пришлось пережить за неё, если бы вы знали! Я уже говорил вам, что человек я довольно чувствительный, и хотя за время войны сердце у меня как будто даже загрубело, потому что видел сотни и раненых, и убитых, и опалённых огнём, но на Надю смотреть я не мог. Сколько же муки, сколько терпения! Вы когда-нибудь обжигали палец?.. Больно?.. А у неё почти от пяток до волос живого места не было.
Лечили её открытым способом, без повязок. Это, знаете, над кроватью из простыней шалаш делают, внутри лампочки горят, согревают больного. Укрыть ведь его нельзя.
В больнице всё кверху дном пошло. Учителя, корреспонденты, родственники и просто чужие люди осаждали нас. Из Москвы профессор Зуев прилетел… А что со мной было? Я боялся к ней в палату войти. Что я ей скажу, как утешу?
Обычно душа больного в руках моих — всё равно что балалайка. Верчу ею, как хочу. А тут нет, не могу. Войду в палату, подниму простыню — она, бедняжка, сидит на корточках, щёки запали, одни глаза горят. Глянешь в эти глаза — как в колодец. Страшно становится. И я сам себя мальчишкой, школьником чувствую. Нечего мне ей сказать. Не обманешь. Да она и не нуждалась в моей поддержке…
Так она у нас трое суток в своей будке пробыла, рта не раскрывала. И только в конце уже она, наверное, почувствовала, сказала: «Маму позовите».
Зубёхин замолчал. Взволнованный рассказом, Гранин широко раскрытыми глазами смотрел в темноту. Дождь перестал. Свежий ветер гулял в шалаше, шумел камышовыми листьями. В черноте неба несмело проглянула первая звёздочка.