Болезнь странным образом изменила натуру простой и тихой Афифе, заставила ее личность развиваться неожиданным образом. Она была не способна к самовыражению и самоанализу — словом, не владела оружием зрелых, начитанных людей. Ей не удавалось разбавить свои слова избитой цитатой из книги, чтобы они звучали более внушительно. Но перемены, до основания сотрясшие весь сонм чувств и фантазий бедняжки, становились еще очевидней благодаря ее манере говорить — открытой, без прикрас.
Из наших бесед я понял, что Афифе и раньше была не так равнодушна ко мне, как казалось. Более того, она призналась, что бесконечная болтовня девушек из церковного квартала о моем лице и галстуках вызвала ее любопытство, поэтому она хотела увидеть меня в ту Ночь огня. Рассмотрев меня, она сделала соответствующие выводы, однако сочла, что я не по возрасту похотливо и нагло увиваюсь вокруг нее, разозлилась, но именно тогда начала интересоваться мной.
Позже, когда я пришел в гости вместе с отцом и матерью, а потом лежал в ее комнате больной, она вдруг увидела во мне совсем маленького ребенка.
— Вы были совсем как дитя. Мои руки порой сами тянулись к вам. Хотелось потрепать вас по щеке или погладить по подбородку. Я боялась, что в один прекрасный день зазеваюсь и совершу какой-нибудь неприличный поступок.
Ей пришелся по душе мой облик и манера говорить, она хотела, чтобы сын с возрастом стал похож на меня.
— Поначалу ваши взгляды и реплики часто вызывали подозрения, — говорила она. — Но это длилось недолго. Я сама стыдилась так думать о маленьком ребенке.
Подозрения окрепли, когда она увидела, что я рыдаю от ревности к доктору, гостившему у Селим-бея. Но она все еще не была уверена. Одним словом, до той самой ночи, когда я со слезами на глазах признался ей в любви, она не могла принять окончательного решения.
Вместе с тем момент пробуждения чувства ко мне оставался загадкой для нее самой. Позже она поняла, что любит меня, но не заметила, как любовь стала сильнее. Смерть мужа и брата, первая болезнь старшей сестры и другие тяжелые повороты судьбы не раз изгоняли мысли обо мне из ее памяти. Даже в минуты затишья, когда никакие серьезные думы и хлопоты ее не беспокоили, она не вспоминала обо мне. Но вскоре болезнь возвращалась, наваливаясь с удвоенной силой.
Много лет прошло с тех пор, как мы расстались. Однако Афифе по-прежнему упоминала обо мне при всяком удобном случае. Как-то раз старшая сестра заметила это и пригрозила:
— Девочка моя, смотри не вздумай влюбиться в этого юношу.
Афифе неожиданно разрыдалась и бросилась ей на шею:
— Не знаю, сестрица. Я никак не могу его забыть.
С того дня Афифе считала сестру своей сообщницей, а теперь с горькой улыбкой рассказывала обо всем мне.
— Видите, какой безнравственной я стала, Мурат-бей.
В самом деле, Афифе отвергла все принципы семейства Склаваки. Только непроизвольные жесты напоминали о былой добропорядочности. Например, в первую ночь, говоря, что любит мня, она невольно подняла руки к голове и как будто опустила на лицо воображаемое покрывало — жест смущения.
И вот еще что: как и раньше, она болезненно реагировала на все, что касалось сына. В один из дней я предложил ей познакомить меня с маленьким Склаваки, чтобы я мог как-то помочь ему. Она занервничала: «Нет, нет... Я никогда не позволю вам увидеть друг друга... Это будет постыдно, просто ужасно».
Честно говоря, в те дни не она, а я отличался безнравственным поведением. Ее спокойствие было так убедительно, что ввело меня в заблуждение. Я даже получал удовольствие, бередя ее рану, так как не опасался новых приступов.
Например, я задавал вопрос вроде: «Значит, вы много думали обо мне?» — вынуждая ее отвечать «Очень» и касаться рукой моей груди. Простого «да» мне было недостаточно. Признаюсь, вопрос был бессмысленный, но мне хотелось снова и снова слышать ее слова, видеть этот жест, который почему-то мне очень нравился. Вынуждая ее рассказывать обо всех стадиях развития чувства, я удовлетворял свое любопытство и тешил самолюбие.
Непреложная истина заключалась еще и в том, что моя старая болезнь по-прежнему будоражила кровь и я желал эту женщину. Временами, когда вожделение брало надо мной верх, Афифе казалась мне соблазнительней, чем прежде. В такие минуты я был готов к насилию и принимал страшные решения. Но скоро чувства успокаивались. Я смотрел на несчастную больную и с ужасом думал, как могло прийти такое мне в голову.
III
За два дня до отъезда в поведении Афифе вновь обнаружились признаки отчаяния и беспокойства. Она с трудом следила за беседой, время от времени сжимала пальцами виски и жаловалась на головную боль.
Хуже того, странная рассеянность Афифе не укрылась от внимания посторонних.
Я боялся, что в последний день произойдет непредвиденное. Ее нужно было отвезти на паром, где предстояло очень тяжелое расставание. Прощаясь со мной, она вполне могла пережить очередной кризис и совершить что-нибудь из ряда вон выходящее.