— Я объясню тебе, в чем твоя проблема, донья Марина. Ты любишь меня настолько сильно, что не знаешь, как поступить. — Кортес забил трубку. — Ты любишь меня больше еды, больше воды, больше жизни. Ты любишь меня настолько сильно, что от этого даже ненавидишь меня. Твоя страсть слишком сильна, и это не пойдет во благо ни мне, ни тебе, донья Марина. Нужно быть умеренным во всем, как учил Марк Аврелий.
— Донья Марина — это не мое имя. 'Ese no es mi nombre, ninguno de ellos es mi nombre![56]
— Я знаю твое имя. Иди же сюда. Давай я прошепчу тебе его на ушко.
— Нет, я не подойду.
— Сердимся, да? Ты что же, хочешь умереть, умереть этой ночью? Это легко устроить.
Он выхватил кинжал, который всегда держал под рукой. Малинцин отшатнулась. Он притянул ее к себе и страстно шепнул ей на ухо: «Puta, puta»[57]
. Затем он заломил ей руку за спину и прижал другую ее руку к циновке.— Нет! — закричала она.
— Нет? Крикни еще раз, дорогая, и ты увидишься с Франсиско в аду.
Аду сидел на своей циновке, потягивая деревянную трубку.
— Привет, — сказал Альварадо, заглядывая к нему.
— Привет, — ответил Аду.
— Итак, мы добрались до столицы.
— Да.
— Отличный был ужин.
— Да.
— Завтра, как я слышал, мы отправимся смотреть город.
— Хм-м-м-м…
— Жаль беднягу Франсиско. Разве можно выходить под палящие лучи солнца без шляпы?
— Да, и жаль Куинтаваля, которого казнили, — добавил Аду.
— Да, жаль Куинтаваля, — Альварадо потупил взгляд. — Дрянное дело было. Некоторые сказали бы, что он получил то, о чем просил.
— А вы, сеньор Альварадо? Что бы вы сказали? ?Y usted, Se~nor Alvarado, qu'e dice usted? О чем вы просите?
Аду взглянул на Альварадо. У того подергивалась нижняя губа и покраснели крылья носа.
— Пожалуй, пойду на циновку, — сказал Альварадо. — Долгий был день.
— Да, долгий.
Отец Ольмедо сидел вместе с Агильяром, читая восьмую молитву дня, посвященную Деве Марии.
— Жаль, что Франсиско мертв, — сказал отец Ольмедо, когда Агильяр закончил молитву.
— Но он же с Господом, правда? Скажите мне, отче, самоубийство — это ведь очень тяжкий грех, не так ли? А отчаяние — не худший ли это из грехов?
— У меня другое мнение на этот счет, Агильяр. Я думаю, что брат Франсиско был мучеником.
— А Папа Римский разделил бы это мнение?
— Не думаю. Но несомненно, Агильяр, наш брат сейчас с Богом, а значит, для него не имеет значения мнение Папы, прелатов, императоров, королей, командиров и кого бы то ни было.
— Вы видели груду черепов, отец Ольмедо?
— Видел, Агильяр. Это ужасно.
Исла чистил ногти острым камнем.
Берналь Диас вносил записи в книгу.
Ботелло, скучавшему по Франсиско, показалось, что он увидел его в небе: он разглядел очертания лица Франсиско в звездах.
Моктецума рано отправился спать. Хотя перед сном он обычно разговаривал с советниками, этим вечером он решил обдумать события дня в одиночестве. Он не знал, был ли человек, которого он повстречал, Кетцалькоатлем, старым богом, жрецом и поэтом, вернувшимся правителем Тулы, или же Кортес — это волшебное создание, порождение злобного бога-шутника, посланное сюда для того, чтобы искушать его. Моктецума уже ни в чем не был уверен. До этого времени его жизнь представляла собой череду предзнаменований, добрых и злых, и каждое событие предвещали звезды, линии полета птиц, особое расположение предметов. Все происходящее содержалось в предсказаниях, а его долг и обязанности обуславливались традицией. Ход года, особые празднества каждого месяца, обычаи — все было предопределено и повторяло традиции предков.
Этот человек, командир Кортес, этот бог, Кетцалькоатль, пусть знамения и предвещали его приход, находился за пределами понимания Моктецумы. Он казался настолько чуждым, что Моктецума не знал, как отвечать ему, кем бы он ни был. Императора не учили отклоняться от заранее предписанного пути. Следовало начинать войны с другими племенами, благочестиво служить богам, править сурово и мудро. Моктецума знал, что бог мог вселиться в любого человека и делать все что угодно. А ведь Моктецуму учили почитать богов. Богов, выходивших за рамки людских представлений. Не учили ли его не оскорблять богов, какую бы форму они ни приняли?