– Довольно, – сказал я, вставая, – теперь мне ясно, как день, что и мисс Полине всё известно о mademoiselle Blanche, но что она не может расстаться со своим французом, а потому и решается гулять с mademoiselle Blanche. Поверьте, что никакие другие влияния не заставили бы её гулять с mademoiselle Blanche и умолять меня в записке не трогать барона. Тут именно должно быть это влияние, пред которым всё склоняется! И, однако, ведь она же меня и напустила на барона! Чёрт возьми, тут ничего не разберёшь!
– Вы забываете, во-первых, что эта mademoiselle de Cominges – невеста генерала, а во-вторых, что у мисс Полины, падчерицы генерала, есть маленький брат и маленькая сестра, родные дети генерала, уж совершенно брошенные этим сумасшедшим человеком, а кажется, и ограбленные.
– Да, да! это так! уйти от детей – значит уж совершенно их бросить, остаться – значит защитить их интересы, а может быть, и спасти клочки имения. Да, да, всё это правда! Но всё-таки, всё-таки! О, я понимаю, почему все они так теперь интересуются бабуленькой!
– О ком? – спросил мистер Астлей.
– О той старой ведьме в Москве, которая не умирает и о которой ждут телеграммы, что она умрёт.
– Ну да, конечно, весь интерес в ней соединился. Всё дело в наследстве! Объявится наследство, и генерал женится; мисс Полина будет тоже развязана, а Де-Грие…
– Ну, а Де-Грие?
– А Де-Грие будут заплачены деньги; он того только здесь и ждёт.
– Только! вы думаете, только этого и ждёт?
– Более я ничего не знаю, – упорно замолчал мистер Астлей.
– А я знаю, я знаю! – повторил я в ярости, – он тоже ждёт наследства, потому что Полина получит приданое, а получив деньги, тотчас кинется ему на шею. Все женщины таковы! И самые гордые из них – самыми-то пошлыми рабами и выходят! Полина способна только страстно любить и больше ничего! Вот моё мнение о ней! Поглядите на неё, особенно когда она сидит одна, задумавшись: это – что-то предназначенное, приговорённое, проклятое! Она способна на все ужасы жизни и страсти… она… она… но кто это зовёт меня? – воскликнул я вдруг. – Кто кричит? Я слышал, закричали по-русски: «Алексей Иванович!». Женский голос, слышите, слышите!
В это время мы подходили к нашему отелю. Мы давно уже, почти не замечая того, оставили кафе.
– Я слышал женские крики, но не знаю, кого зовут; это по-русски; теперь я вижу, откуда крики, – указывал мистер Астлей, – это кричит та женщина, которая сидит в большом кресле и которую внесли сейчас на крыльцо столько лакеев. Сзади несут чемоданы, значит, только что приехал поезд.
– Но почему она зовёт меня? Она опять кричит; смотрите, она нам машет.
– Я вижу, что она машет, – сказал мистер Астлей.
– Алексей Иванович! Алексей Иванович! Ах, господи, что это за олух! – раздавались отчаянные крики с крыльца отеля.
Мы почти побежали к подъезду. Я вступил на площадку и… руки мои опустились от изумления, а ноги так и приросли к камню.
Глава IX
На верхней площадке широкого крыльца отеля, внесённая по ступеням в креслах и окружённая слугами, служанками и многочисленною подобострастною челядью отеля, в присутствии самого обер-кельнера, вышедшего встретить высокую посетительницу, приехавшую с таким треском и шумом, с собственною прислугою и с столькими баулами и чемоданами, восседала – бабушка! Да, это была она сама, грозная и богатая, семидесятипятилетняя Антонида Васильевна Тарасевичева, помещица и московская барыня, la baboulinka, о которой пускались и получались телеграммы, умиравшая и не умершая и которая вдруг сама, собственнолично, явилась к нам как снег на голову.
Она явилась, хотя и без ног, носимая, как и всегда, во все последние пять лет, в креслах, но, по обыкновению своему, бойкая, задорная, самодовольная, прямо сидящая, громко и повелительно кричащая, всех бранящая, – ну точь-в-точь такая, как я имел честь видеть её раза два, с того времени как определился в генеральский дом учителем. Естественно, что я стоял пред нею истуканом от удивления. Она же разглядела меня своим рысьим взглядом ещё за сто шагов, когда её вносили в креслах, узнала и кликнула меня по имени и отчеству, что тоже, по обыкновению своему, раз навсегда запомнила. «И эдакую-то ждали видеть в гробу, схороненную и оставившую наследство, – пролетело у меня в мыслях, – да она всех нас и весь отель переживёт! Но, боже, что ж это будет теперь с нашими, что будет теперь с генералом! Она весь отель теперь перевернёт на сторону!».
– Ну что ж ты, батюшка, стал предо мною, глаза выпучил! – продолжала кричать на меня бабушка, – поклониться-поздороваться не умеешь, что ли? Аль загордился, не хочешь? Аль, может, не узнал? Слышишь, Потапыч, – обратилась она к седому старичку, во фраке, в белом галстуке и с розовой лысиной, своему дворецкому, сопровождавшему её в вояже, – слышишь, не узнаёт! Схоронили! Телеграмму за телеграммою посылали: умерла али не умерла? Ведь я всё знаю! А я, вот видишь, и живёхонька.
– Помилуйте, Антонида Васильевна, с чего мне-то вам худого желать? – весело отвечал я, очнувшись, – я только был удивлён… Да и как же не подивиться, так неожиданно…