Но как же всё-таки быть с тем, что и Достоевский, и Розанов видели в ней, Сусловой, доподлинную всеохватную натуру образцовой русской женщины? Меня несколько смущает этот титул, в который и Достоевский и Розанов возвели Аполлинарию Прокофьевну. Но ведь идеальная женщина ещё не означает совершенства. Преступление Раскольникова можно назвать идеальным, но это не скрывает его ужасного смысла. Идеальный характер не обязательно ангельский. Бывает, наверное, такой нравственный фетишизм, который находит удовольствие в отклонениях от идеала, лишь бы это отклонение было законченным и безупречным в своём роде. Законченным настолько, чтобы не противоречить тому стихийному эстетическому складу души, которое вызывало бы упоение, может и помимо воли. Которое позволяло русскому народу слагать, например, песни о законченном бандите и смертоубийце Стеньке Разине, сделать кровавую хищную птицу сокола символом собственной свободной воли. Всё дело, вероятно, в том взгляде художника, которому интереснее лепить образ из неоднозначности.
В этом месте я, невольно, спрашиваю себя, можно ли так говорить о Достоевском? Не обидит ли это записных достоевсковедов с их непорочным воображением. Я встречал одну такую однажды в Ялте, в Доме творчества писателей. Правда, она была пушкинистом. Я тогда увидел эту диковину впервые. Хотя знал, что в Пушкина и Достоевского этого народа вошло больше, чем согласилось идти за Моисеем в пустыню. Я попытался с ней заговорить о Пушкине. «Я вам его в обиду не дам», – сказала она сразу тоном не то любовницы, не то Арины Родионовны. А может этим тоном говорить её заставил комплекс приживалки в чужой культуре…
Но, главное, всё-таки в том, не уронят ли мои дальнейшие, да и прежние записи, в самом деле, достоинство писателя и человека, ставшего святыней русского самосознания. Я бы, конечно, этого не хотел. Но ведь правда и то, что икона не даёт представления о живом человеке, а жизнеописание в святцах это лишь избранное судьбы. В истории самого Христа есть случай, который очень неловко соседствует со всем его евангельским образом. Вот решился он, наконец, объявить себя Сыном Божиим. В синагоге переполох. Это святотатство, за которое положена смерть, иудейское наказание побиением камнями. Мать-богородица и семья находят способ спасти его. Способ самый элементарный для того, чтобы уйти преступнику от наказания даже и теперь. Его объявляют сумасшедшим. Не слушайте Его, Он не совсем в себе. «Он потерял ум» – говорит сама Мать-богородица. Этот момент, помнится, потряс меня когда-то. Один только этот случай может убедить, что Христос жил и действовал на самом деле. По законам героических фантазий этот эпизод совершенно не нужен в жизнеописании Христа, неуместен, и если тут о нём говорят, то это можно объяснить только тем, что это было на самом деле. Я будто прикоснулся тогда к живой жизни Христа.
Когда я ещё только подбирался к судьбе Аполлинарии Сусловой и к её роли в жизни Достоевского, я немало сделал разного рода выписок, и книжных, и архивных. Если я выберу из этих своих выписок те, которые покажут его неистребимым жизнелюбом, изменит ли это наше представление о Достоевском? Повредит ли этим представлениям? Если к его облику сурового мыслителя и судьи человечества добавится капля юношеской горячей крови, разве это испортит его облик? Нет, это только сделает его живым и существовавшим на самом деле.
Что же там доподлинно произошло между ними, что так и не дало успокоиться Достоевскому? Что это была за неудовлетворённая, неутомимая и плодотворная страсть, которая сублимировалась так продолжительно и мощно, что изменила представление о возможностях творческого гения. Конечно, любопытен тут и сам житейский факт. Я нисколько не осуждаю тех, кто ещё задолго до меня стал копать в этом направлении. Стыдно ли копаться в ворохе чужого, отжившего своё тряпья, если заведомо известно, что там есть золотые ключи, которыми открывается понимание, как минимум, семи или даже восьми запутанных, невероятно соблазнительных в своей тайне женских образов.
Первым, насколько я знаю, этим вопросом задался профессор Аркадий Долинин, издавший в 1928 году дневник Аполлинарии. Полного ответа на свой вопрос он не дал, однако. Он только заострил его. Сделал его ключевым: