Читаем Ночь… Запятая… Ночь… полностью

Обломив терновник, приезжий человек меланхолично грыз его тонкую веточку. Остаточный хмель действовал, но не сбивал: приезжий брел, пересекая лысину ковыля и затем возвращаясь вновь к темной зелени, он брел и так, и этак, и наугад, и по давней памяти, однако же не заходя на одно-единственное место – в верхний левый угол кладбища. Умудряясь удерживать в голове сложную вязь своих случайных шагов, угол он обходил. Там его прямые предки. Туда он подойдет позже: и, если стемнеет, он и в темноте увидит, что надо увидеть.

Пока же он смотрит их всех – и как же далеко уходит и тянется цепь имен, и как недалека конкретная память: редкий человек сможет указать могилу своего прадеда, даже и деда не всякий укажет. У горных народов каменные склепы указывают иногда столь далекого предка, что разводи руками, горцы могут похвастать – равнинники никогда; и стало быть, ему, равниннику, еще и очень повезло, если он знает и имеет хоть это средоточие, пусть безымянное, – для него это не живет, но еще живо длится, чтобы в детях уже утратиться.

Он переходит наконец к своим, в верхний угол кладбищенского тернового прямоугольника, где кресты тоже, конечно, вповалку и где самое раннее из спаренных чисел (он поискал такое) случайно оказывается датой отмены крепостного права:

1861 – …;

кто это был и когда умер – стерто и неизвестно, известно, когда родился. И то немало. Из прямых родичей, находится и такой, кто имеет только последнюю дату, дату смерти:

… – 1942;

впрочем, он сумел сохранить имя: Глеб. А логика все чего-то хотела, все чего-то искала – и нашла. Был здесь совсем уж удивительный павший крест, не крест, а то, что осталось, три чурочки, которые, тлея, так и лежали рядом. Ни имени. Ни дат. На жестяном листочке сохранилось нестертым только длящееся тире, выглядело так:

… – …

и больше ничего; сама вечность.

Солнце садится; напоследок ало-, даже и страстно-красный луч шарит по горе с гребешком. Кладбище залито розовостью, и приезжий понимает, что сейчас станет темно, – здесь темнеет стремительно, в минуту. Он спохватывается. Вскакивает на ноги (и испуг, и упрек: ему ведь долгонько идти к поезду), вскакивает, но тут же и садится, цепляясь за мысль: когда еще он увидит закат и ночь здесь – да никогда!.. Кстати вспоминается, что есть же бутылочка вчерашняя, которую он уже прихватил в развалинах и которая скрасит ему ночлег: не замерзнет. Откупорив бутылку, он делает два-три обжигающих глотка. Закуривает. И когда докуривает, на самых последних затяжках, солнца уже нет.

Он еще выпивает, а вот и удар хмеля сотрясает его изнутри: волна прокатывается до самых пальцев ног, отражается и мчит по телу вверх, вот она снова здесь – у сердца. Темно. Ночь. Звезды зажглись – именно это, ночь и звезды, они тоже видели. Тут уж сомнений нет, это не менялось. И он может смело сказать, что вот сейчас, в ночной темноте, он по ощущениям полностью с ними совпадает: все же нашел.

Он полулежит: земля теплая. И тут новый удар сотрясает его; хмель его пересилил. Он переждал, но за ударом последовал новый удар, – вслушиваясь в себя, как бы чего не выкинуть (и здесь с оглядкой), приезжий человек перетирает в руках пахучий кустик полыни. Потом вдруг встает и кричит в ночь: «Э-э-эй!» – безадресно кричит, а когда в мертвой тишине голос его стихает, он валится на землю, вжав лицо в мяту, обернувшись то ли к земле, то ли к кладбищу, то ли еще к кому, пока мысль, не осиленная хмелем, не подсказывает ему, что и тут ему не удалось избежать некоего повторения, что все это обыденность тоски и заигрывание с вечностью.

И не ворваться в туннель. Но тогда-то, понявший, он еще сильнее и пронзительнее вглядывается куда-то в ночь, в темноту, в пространство, и глаза у него саднит от вдруг выкатывающихся слез: как же, мол, надо погрузить в суету и стиснуть нас, бедных, если приехавший сорокалетний с лишним мужик устраивает на останках такое прощание, еще хорошо, что у него нашлось и есть это, а как, если у человека и этого нет? Где сейчас те, другие, где они вжимают лицо в мяту?

На небо выкатился Орион – и все недвижно; и стало просторно торжественное небо, в котором нет, кажется, места ни людям, ни их поступкам. Но приезжему не легче: очищения нет. Он сидит вдруг трезвый, ясный. Он долго сидит. Смолкший, он думает о том, что приезжать да и приходить сюда было не нужно. Отзвука нет.

Не забыв портфель, он начинает спускаться вниз, в темноте он идет довольно быстро.

Прохлада дает ему знать, куда идти: от речушки доносится сырость. Вот и звуки. Бежит речушка по камням. Тыщу лет бежит. Но длительность времени уже не занимает приезжего человека. Он протискивается меж ивами, переходит на ту сторону и видит в звездной тьме – удивительно! – отчетливо видит во тьме старую дорогу. Он сильно прибавляет ходу, потому что еще можно успеть к поезду.

<p>Ночь… Запятая… Ночь</p>
Перейти на страницу:

Все книги серии Проза современного классика Владимира Маканина

Похожие книги