— Сбежим, друг! Куда угодно — сбежим. Это ведь уже не каторжными работами пахнет, не рудниками. Здесь врачей нет, а как обнаружат… Думаешь, нас к другим заключенным отправят? — Он истерически рассмеялся. — Они нас заживо похоронят — сожгут или закопают. Иначе с этой болезнью нельзя. Эпидемия. — Он перешел на страшный, угрожающий шепот. — Не будет для нас никаких рудников. Смерть. Постреляют, да в ров. Слышал я про такое, когда заподозрили чуму в нашей губернии…
— А как ты ошибся? Ты ж не доктор!
— Я в Германии учился, — гордо выпрямился Гак, — да не закончил курса… Но с этакой штукой сталкивался.
— А не от тебя ли и пошло? — нахмурился Саша.
Тут Гак захохотал. Остановить его не было никакой возможности. Пинки и окрики конвоиров только раззадоривали его, он хохотал все громче и громче…
Все следующее утро Сани никак не мог выбросить из головы сказанного. Выходит, он уже труп. Только еще шагает по дороге и перекачивает воздух неизлечимо больными легкими. И шагать ему так только до Читы. Там разберутся, что к чему, и… Неужели действительно перестреляют? Он вспомнил про падеж скота в Малороссии. Тогда все стадо согнали в ров, порезали и подожгли. Неужто так и с людьми?
Просыпалось в нем какое-то забытое чувство, похожее на возмущение. Он ведь человек, душою наделенный. И мало того, что терпит муку несправедливую, так еще и вовсе уничтожен будет, как бессловесная тварь. За что же, Господи? Или нет тебя? Или плач человеческий не долетает в твои малиновые кущи?
Бежать было бессмысленно. Пятерых, рвавшихся из строя, пристрелили на тракте на его глазах. Хотя белобрысый монах и не бежать собирался, а животом маялся, в кусты полез. Так охране все одно — пристрелили как собаку.
Тягучий запах хвои насторожил его. Слишком был он теперь мил и дорог его сердцу. Ужас смерти сделал то, что не сумели ни холодные обливания, ни полуторагодовой путь на каторгу, — вернул его к жизни, заставил почувствовать ее вкус, цвет и запах. И так захотелось вдруг жить! Так захотелось вернуться назад, и чтобы отец — живой, и чтобы она, она — Алиса…
До Иркутска они так и не добрались. Колонна каторжников теперь оставляла за собой кровавый след… Гак дышал по ночам страшно. И только когда нос у фармацевта прогнулся в середине и когда кровь потекла у одного из охранников, забили тревогу.
Их не допустили до тюрьмы. Загнали в барак, стоящий в чистом поле, за деревней. Приехал человек из штаб-докторских… велел вывести фармацевта, посмотрел, поговорил с ним и, отшатнувшись в ужасе, замахал руками, погнал коляску прочь.
В тот же вечер Гак удавился. Сплел веревку из ветоши, в которую был одет, и… Переполох поднялся страшный. Солдаты бегали и орали, тараща глаза, им тоже было страшно, потому как не знали или, может, наоборот — догадывались, что будет. К телу Гака никто не прикасался, все боялись страшных пятен, хотя у многих были точно такие же.
Этой ночью Саше приснился необыкновенный сон. Алиса и черный незнакомый человек. Она говорит Саше что-то, зовет, а человек этот за руки ее держит, не пускает. Только вот слов, жаль, не разобрать. Саша вскочил взмокший, с трясущимися руками. И — сразу же решился. Все одно — двум смертям не бывать. Оглянувшись, раскрыл мешок, куда с вечера сам же по приказу солдат запихивал тело Гака, вытащил его окоченевшее тело, перенес под нары, на свое место, положил лицом вниз. Авось не заметят. Влез в мешок и замер. Будь что будет. Могут, конечно, и живьем сжечь. И то хорошо.
Еще затемно, задолго до рассвета, скрипнула дверь и кто-то, стараясь идти неслышно, потянул мешок по полу. Саша сцепил зубы, чтобы не завыть, и как заведенный повторял и повторял единственную, памятную с гимназии молитву: «Господи, иже еси на небесах, да святится имя твое…» Забывал, ошибался, начинал тысячу раз сначала, сбивался снова и опять начинал. И так — долго, пока мешок завязывали над его головой крепким узлом, пока тащили по дороге (под спину попадали мелкие камушки), пока тянули, чертыхаясь, куда-то наверх (голова билась о камни). Потом мешок взяли с двух сторон за концы, покачали (душа ушла в пятки: не с обрыва ли?), и он полетел и шлепнулся на что-то мягкое и мокрое.
Сверху были слышны голоса.
— Не принимает?
— Заразы боится! Спустись-ка вниз, глянь.
Дальше звук камешков, скрип сапог и совсем рядом, шагах в десяти, снова крик:
— Нет, не подойти! Трясина сплошная.
— Да и Бог с ним. К утру затянет.
И снова скрип сапог, на этот раз — удаляющийся.
Выждав примерно четверть часа после того, как все звуки окончательно смолкли, Саша разжал вконец онемевшие пальцы и попытался вылезти из мешка. Не тут-то было! Мешок оказался крепко завязан снаружи, а нервы сдали окончательно, грудь требовала немедленно свежего воздуха, глаза — неба. Он задергался в панике, силясь ослабить мертвую хватку веревки над головой. Ужас, который он испытывал при мысли, что не сможет выбраться из метка, казался ему предельным для человеческого сердца.