И он даже не увидел, как к дому, без сигналов и шума, подкатила черная крытая машина и навстречу гестаповцам бросился Саксе, что-то объясняя и жестикулируя.
Через два дня Саксе, встретив Татарникова во дворе, сказал ему, иронически вздыхая:
— Я вынужден вас огорчить, господин Татарников: ваш ученик приговорен к расстрелу.
И ударил смертельно побледневшего старика кулаком в лицо.
Витю расстреляли во дворе гестапо. Он уже не мог стоять, и его полосовали очередями из автомата — лежащего лицом вверх на снегу. На снегу, покрытом красными замерзшими пятнами крови, он лежал, мальчик, сощурив опухшие глаза, не разжимая черных, в трещинах губ. Лежал почти мертвый, и только глаза его горели ненавистью и еще мечтой о грядущей нашей советской жизни, которая должна прийти.
Ночью к сараю Метликиных подъехала крытая машина, и солдаты долго рылись в сене, тыкали штыками в землю.
Маша, окаменевшая от страха, прижалась спиной к холодному деревянному столбу и не могла выговорить ни слова.
Ничего не найдя на сеновале, гестаповец сказал:
— Следующая очередь ваша, господин учитель.
И,отряхивая мундир от сена, добавил:
— Учи́теля, по справедливости, надо было пристрелить раньше ученика. Но эту ошибку можно поправить.
...Зеленые и красные ракеты изредка взлетали в небо, их свет проникал к нам в сарай через дыры и щели, неестественно окрашивая лица девочки и учителя.
Где-то слышались отрывочные выстрелы, с улицы доносились команды наших офицеров, и по этим командам можно было судить, что пленных, схваченных в бою, ведут на соседний пустырь, обнесенный колючей проволокой.
Потом наступит время — и пленные узнают всю справедливость возмездия. Оно отделит человека от зверя, чтобы каждый узнал свою судьбу и взглянул ей в глаза — глаза, горящие ненавистью и еще мечтой, мечтой о нашей советской жизни, которая пришла.
— ...Это было неделю тому назад, седьмого февраля, — сказал Аркадий Егорович, поднимаясь с сена, которое ему постелила в начале нашего разговора девочка. — Вот и все, товарищ.
Все долго молчали.
На чистом морозном небе бронзово сияла луна, и Аркадий Егорович иногда подставлял лицо под ее прозрачные лучи. Тогда его больные глаза блестели, будто на них были слезы.
Я не знал, что́ сказать, и спросил, только чтобы не молчать:
— А Витины голуби? Как они? Уцелели?
— Голуби? — переспросил Татарников и, чиркнув спичкой, полез на сеновал.
Под самой крышей он разгреб сено и вынул из него два маленьких ящичка. Открыв один из них, показал мне русского черно-пегого турмана.
— А в другом ящичке — голубка, — пояснил учитель, и в его голосе звучали нотки гордости. — Мы их с Машей в разные ящички посадили, чтоб не ворковали они, милые. А остальных не успели взять: немцы убили. И голубятню сожгли, и дом тоже.
Несколько раз затянувшись махоркой, Татарников болезненно закашлялся и, разгоняя дым ладонью, сказал:
— Вот и все. Так и погиб он, наш Витя. За свою любовь к голубю, за веру в мирную жизнь человека. За мирную, обязательную советскую жизнь. Он знал, что при врагах ему не держать голубей...
— Он знал, — сказала Маша, — он про все знал, братка.
А я сидел молча и думал, что и сейчас, и потом, во все времена совершенно бессмысленно воевать против народа, у которого даже мальчики способны на такой подвиг.
Я думал, что легче погибнуть в бою солдату, знающему, на что́ он идет. Солдату, которому нельзя отказаться ни от клятвы, ни от оружия. Солдату, память которого будет проклята, если он изменит долгу.
Но во сто крат трудней погибать человеку, который может спасти себе жизнь, отказавшись от малости. За это никто не осудил бы человека.
Витя не пожелал отказаться от этой малости, чтобы враг знал: он, Витя, до конца остался самим собою, он до конца с Родиной.
И я неожиданно для себя тихо сказал Аркадию Егоровичу:
— Спасибо вам за это, учитель. Сыновнее вам спасибо за все.
ДОМОЙ — ИЗ ПЛЕНА
Возвращался я с охоты теплым осенним утром, и настроение было самое светлое и праздничное. Вот сейчас отдам детям гостинцы-трофеи, выкурю на балконе трубочку, поболтаю немного с голубями.
Все-таки сносно устроена земля и жить можно сносно!
Вылез я из трамвая и первым делом посмотрел на балкон. Странно! Взглянул на крышу — и забеспокоился. Лишь одна белая птица сидела на притолоке, над балконом.
«Не может быть, чтобы в такое утро птицы прятались в голубятне», — думал я, ускоряя шаги и мрачнея от скверных предчувствий.
Поздоровавшись торопливо с домашними, быстро прошел на балкон и заглянул в голубятню.
Она была пуста. Только кое-где в гнездах лежали окоченевшие трупики птенцов, еще совсем маленьких и голых трехдневных пичуг. Значит, взрослых голубей украли самое малое — день назад.
Жена ничего не смогла ответить на вопросы.
И сразу для меня теплый солнечный день посерел, и на душе стало смутно и обидно.
Занятый грустными мыслями, я бросил взгляд на притолоку и увидел там старого Снежка. Перья на голубе стояли торчком, несколько рулевых было сломано. Птица, зябко поводила головой.