Машка на секунду оборачивалась, укоризненно косила на него выпуклым глазом. Потом напрягалась вся, трогала с места плуг и натужно шла по борозде, покачивая головой.
Мне подумалось, что Машка молча отвечает Сергею на своем лошадином языке: «Согласна, согласна!»
Но в душе я был на стороне Машки. Когда она по обыкновению стояла у воды, свесив голову к бегучим струям, я подошел к ней и потрепал по гриве:
— Держись, старина! У нас все еще впереди...
Среди ночи, на полу в рыбацкой избушке, я долго пялил глаза на единственное подслеповатое оконце и не мог сообразить: где я? Наконец все понял, услышав посвисты ранних куличков и настойчивый звук Машкиного ботала: «Клинк-кланк... Клинк-кланк...»
ЛИВЕНЬ
Угрюмо гудел, бился об оконное стекло перетянутый в талии полосатый шершень. Он гудел долго и нудно. Бестолково суетился, шарил вдоль оконных переплетов и каждый раз проползал мимо того места, где выкрошился уголок стекла.
За окном, где с утра было столько солнца, стало пасмурно. Небо помрачнело. Где-то далеко-далеко громыхали громы. Налетали порывы ветра. В щели между потолочными плахами сыпался песок и шуршал по столу, застланному газетой.
В избе было душно. Хотелось унять шершня, выпустить его на волю. Но подниматься было лень. Словно всего спеленало что-то мягкое, вязкое. Я был в том полудремотном состоянии, когда ни о чем не хочется думать. Да и вообще весь этот день — тихий, без заметных событий — был каким-то очень затаенным.
Рано утром мы с рыбаком Семеном отправились в устье старицы. Был час, когда хозяйки достают из печей стряпню, и от близких изб тянуло запахом свежеиспеченного хлеба. В разных концах деревни мычали коровы, покрикивали петухи и лениво подавали голос собаки.
Мы проталкивались на лодке сквозь затопленные кусты туда, где по мелководью была выметана контрольная сеть. Ее поставили для того, чтобы знать, куда идет рыба: в озеро или из него. Ведь видно, с какой стороны она зажабрилась в сеть.
Когда мы заплыли в гущу ивняка, тишина сменилась гулом. Кусты стояли все в золотых сережках, и почти на каждой — пчела. Даже вода в маленьких заторах возле щепья, припруженного к поплавкам, была присыпана желтой пыльцой. Лишь в одном месте ни щепок, ни пыльцы. Утонули поплавки, огрузла сеть.
Семен осторожно приподнял ее. Крутобокий, видать, икряной, лещик сверкнул в воде. Он запутался головой в ячеях с речной стороны. Не вынимая из воды, Семен высвободил его и тихо сказал:
— Не отошел, значит, икромет.
Мы долго сидели молча и слушали пчел.
Вдруг кто-то снова потряс берестяные поплавки. Семен опять приподнял сеть. Тот же самый лещик: заметен след-надавыш от капроновой нити. И не запутался ведь, поверни в сторону и иди себе... А он — в сеть.
Семен опустил руку, задел леща. Тот вильнул хвостом, пошел бочком-бочком и опять ткнулся в сеть.
— Ишь ты, какая сила его гонит! — улыбнулся Семен, — Убьется, а будет лезть. — Легонько ухватил леща под жабры и перебросил на нашу, озерную сторону...
Мы уже выбрались из ивняка. Давно затих гул пчел. А я все видел того икряного леща. Помятый сетью, с ободранной чешуей, как упорно шел он к своей цели. Пришла его пора, и он знал, что делать.
Неотложные дела снова выгнали рыбаков на озеро. На сонном путевом посту я остался один. Чтобы как-то расшевелить себя, долго бродил со спиннингом по берегу. С непонятным упрямством хлестал и хлестал воду, хотя знал, что в такой застойный день старания мои напрасны.
Шершень упал с окна и затих. Не стало слышно ветра. Не падал на газету песок. И в этом гулком безмолвии такими неожиданными были резкая вспышка за окном и взрыв над самой избой. Я прильнул к стеклу.
Не было ни грозовых облаков, ни толстобоких черных туч. Лишь ровная хмарь по всему небу. Опять коротко сверкнуло и разорвалось, но уже дальше от построек, над Камой. И пошло, и пошло... И каждый раз — в новом месте. Трахнет — долго сыплется сухой рваный треск, словно осколки по железным крышам. Налетел ветер, швырнул в стекла песчаной пылью и припечатал ее тяжелыми каплями.
Я тихо засмеялся. Дремы словно не бывало. Голова враз просветлела. Гроза!
Впервые я поймал себя на этом давно, в детстве. Как-то мы возвращались с матерью с дальнего покоса. Небо еще только нахмурилось и чуть-чуть заворчало в его глубине, лишь первый ветер шибанул по верхушкам деревьев, а мать уже заволновалась и начала подгонять меня. Она торопилась выйти на проезжую дорогу. Мы шли по узкой тропе-визиру через густой лес с частым сухостоем. В буреломный ветер здесь было очень опасно. То там, то тут, круша все, валились толстостенные подгнившие лиственницы.
Мы успели пробежать тропу. Вечер и ливень застали нас на дороге. Мы мигом промокли. Под ногами было грязно и скользко. Кругом гремело и ухало. Где-то в стороне валились лесины. И все это — в кромешной темноте, сжигаемой редкими молниями. Каждый раз, когда вспыхивал этот ослепительный свет, мать бросалась к обочине, приседала и часто крестилась.