Сравните этот пассаж со следующим диалогом в «Ночных бдениях». Сторож говорит актеру: «Забавно бы поглядеть в качестве зрителя последний акт трагикомического спектакля мировой истории, можно получить огромное удовольствие, когда в конце всего сущего ты сможешь в качестве последнего человека на все наплевать…»
«Я бы плюнул, — ответил человек печально, — если бы сочинитель не включил меня в пьесу в качестве действующего лица, этого я ему никогда не прощу».
«Тем лучше! — воскликнул я. — Ты можешь в самой пьесе устроить бунт. Первый герой восстает против своего автора. Ведь и в малой комедии, которая копирует большую всемирную, бывает, что герой перерастает своего сочинителя так, что тот ничего с ним не может сделать».
Театр и сумасшедший дом — две главные ипостаси человеческого бытия. Они сливаются воедино в четырнадцатом «бдении», где рассказчик, в прошлом актер, игравший в придворном театре роль Гамлета, сообщает о том, как он встретил и полюбил актрису, исполнявшую роль Офелии. Встретил в психиатрической больнице, где оба оказались пациентами. Офелию мучает вопрос, возникающий при чтении Канта: есть что-нибудь «само по себе» или все только слова и фантазия? «Помоги мне прочитать мою роль до самого начала, до самой себя, — просит она Гамлета. — Есть ли во мне что-нибудь помимо моей роли или все только роль, и „я“ в том числе?» Гамлет убеждает ее: все только роль, все только театр, играет ли комедиант на самой земле или на два метра повыше — на сцене, или на два метра пониже — в могиле. «Быть или не быть?» — теперь он такого вопроса себе не задаст. Раньше его смущала мысль о бессмертии и он боялся смерти: сыграв свою роль в посюсторонней комедии, попасть в новую, потустороннюю, — упаси боже! Теперь он знает: за смертью нет вечности. Увы, Офелия разубеждает его. Умирая (не на сцене, а в жизни), она говорит: «Роль кончается, но „я“ остается, они хоронят только роль… Я люблю тебя, это последние слова в пьесе, и из моей роли я постараюсь запомнить только это лучшее место в пьесе, остальное пусть они предадут земле».
Сравнение мира с сумасшедшим домом есть в статье И. Канта «Конец всего сущего». Бонавентура прекрасно знает эту статью, заимствует оттуда и метафорическую картину «конца времени». Вместо того чтобы возвестить наступление определенного часа, ночной сторож провозглашает «конец времени», приближение Страшного суда. Поднимается паника. «Кровопийцы и вампиры доносили на самих себя, требовали для себя смертной казни и ее немедленного исполнения здесь, внизу, чтобы избежать наказания Всевышнего. Гордый глава государства впервые стоял униженно и почти раболепно с короной в руке и говорил комплименты оборванцу в предвидении грядущего всеобщего равенства.
Слагались чины, награды и ордена, их недостойные владельцы спешили собственноручно от них избавиться. Духовные пастыри торжественно обещали своей пастве в будущем напутствовать не только благими словами, но и благим примером, если только на этот раз господь ограничится одним увещеванием».
Излюбленный прием Бонавентуры — взять философскую идею и изложить ее образно, реализовав метафору. Есть, например, в «Ночных бдениях» многозначительная новелла о двух братьях — холодном доне Хуане и пылком доне Понсе. Первый воспылал страстью к жене второго. Не встретив взаимности, он отомстил жестоко. Ночью послал к Инесе ее пажа, разбудил брата и сказал, что жена изменяет ему с юношей. Понсе убил жену, пажа и себя. Три смерти на совести дона Хуана.
Этой «испанской» истории предшествует описание спектакля в театре марионеток с тем же сюжетом. После самоубийства обманутого брата искуситель решает заколоть себя, но рвется нить, на которой пляшет марионетка, и рука застывает с поднятым кинжалом. Затем шут рассуждает о свободе воли: здесь в театре все совершается по воле того, кто управляет куклами. Не так ли в жизни? Нетрудно увидеть в основе этих двух притч шеллингианскую антиномию свободы: человек обладает свободой воли, несет полную ответственность за свои дела и в то же время он всего лишь орудие в руках судьбы.
Бонавентура — сторонник шеллингианской эстетики. Искусство — великий дар, только пусть оно не претендует на первенство по сравнению с природой. «На вершине горы посреди Музея природы они воздвигли еще один, поменьше, — для искусства… Иногда у меня возникают свои художественные капризы, добрые или злые, и я из великого хранилища перехожу в малое, чтобы взглянуть на то, как человек что-то прилежно строит и вырезывает, полагая, что он поднимается над природой, не пытаясь, однако, вдохнуть в свои произведения главный элемент всего живого: саму жизнь».