— Я бы не настаивал на последнем определении; но мне трудно было бы от вас скрыть, что первое мне кажется соответствующим действительности.
— Хорошо, — сказала она. — Пока что я вам заплачу и дам даже чаевые.
— Вы можете их оставить себе, мадам, я вам их дарю.
— Нет, нет, вы их заслужили, хотя бы за ваш очаровательный разговор.
— Я в восторге, мадам, что он вам понравился. И тогда она задала мне последний вопрос:
— Скажите, пожалуйста, вы не иностранец?
— Нет, мадам, — ответил я. — Я родился в доме Э 42, на улице де Бельвиль, у моего отца там мясная, вы, может быть, ее случайно знаете?
Думая об этом времени, я часто вспоминал те рисунки, которые представляют вертикальный разрез мотора или машины. Благодаря неисчислимым случайностям, в которые входили с равным правом и исторические события, и соображения географического порядка, и всевозможные мелочи, — их нельзя было ни учесть, ни предвидеть, ни даже представить себе вероятность их возникновения, — вышло так, что моя жизнь проходила одновременно в нескольких областях, не имевших никакого соприкосновения друг с другом. Нередко, на протяжении одной и той же недели, мне приходилось присутствовать на литературном и философском диспуте, разговаривать вечером в кафе с бывшим министром иностранных дел одного из балканских государств, рассказывавшим дипломатические анекдоты, обедать в русском ресторане с бывшими людьми, превратившимися в рабочих или шоферов, — и, с другой стороны, попадать в кварталы, заселенные мрачной парижской нищетой, беседовать с русскими "стрелками" или французскими бродягами, от которых следовало держаться на некотором отдалении, так как они все издавали резкий и кислый запах и он был так же неизбежен и постоянен, как мускусная вонь известных пород животных; возить проституток, жаловавшихся на плохие заработки, стоять за цинковой стойкой, рядом с поминутно сменявшимися сутенерами, моими знакомыми по Монпарнасу, и, наконец, сидеть часами, в глубоком и мягком кресле, в квартире Пасси и слышать, как женский голос — я знал его много лет и никогда не забывал ни одной его интонации — говорил:
— Напомните мне эту фразу, которую вы недавно цитировали, это, кажется, из Рильке, о чувстве. Чувства — это единственная область, которую вы немного знаете, в остальном вы слепы и глухи.
А на следующую ночь, когда я остановился со своим автомобилем на улице Риволи и закрыл глаза, вспоминая этот разговор и воскрешая в памяти каждый звук этого голоса, — ко мне подошел оборванный негр, попросил папироску, закурил ее и сказал:
— И подумать только, что я, который раздавал папиросы пакетами, вынужден теперь просить одну папиросу у вас. — И тотчас же, повернув голову направо, прибавил: — Она опять здесь, стерва!
Мимо нас проходила по тротуару сильно прихрамывающая женщина.
— Посмотрите, — сказал негр с презрением, — это называется женщина!
— В чем ты ее упрекаешь?
— Это алкоголичка, мсье, вот в чем я ее упрекаю; ее надо упрекнуть в пьянстве, вот что я ей ставлю в упрек. — И он закричал ей вслед: — Ты опять пьяна?
— Кусок грязного негра, — ответила она.
— Что? Ты хочешь, чтобы я тебе морду набил?
Он кричал с очень свирепой интонацией, но не двигался с места, и когда оборачивался ко мне, то смотрел ленивым взглядом своих черных глаз с желтоватыми белками.
— Вы знаете, как здесь работают?
— Нет, старик, не знаю.
— Так вот, мсье, здесь нет гостиниц. Такой здесь квартал. Есть Ритц и Мерис, но это для королей и герцогов, снять комнату там нельзя.
— И что же?
— Так работать приходится на скамейках Тюильри. Клиент садится на скамейку, а женщина садится на него верхом.
— А?
— Да, так здесь работают. Так вот эта стерва была такая пьяная вчера ночью… Ее клиент сидел и ждал ее, а она никак не могла сесть сверху как следует. Было просто стыдно смотреть на это, мсье, — женщина в таком состоянии, что она не могла даже делать свою работу.