Читаем Ночные дороги полностью

Я возвращался домой обычно в пятом или шестом часу утра, по неузнаваемым пустым и сонным улицам. Иногда я проезжал через Центральный рынок – и, я помню, меня особенно поразило, когда я впервые увидел людей, запряженных в небольшие тележки, в которых они везли провизию; я смотрел на обветренные лица и на особенные их глаза, точно подернутые прозрачной и непроницаемой пленкой, характерной для людей, не привыкших мыслить, – такие глаза были у большинства проституток, – и думал, что, наверное, то же, вечно непрозрачное, выражение глаз у китайских кули, такие же лица были у римских рабов – и, в сущности, почти такие же условия существования. Вся история человеческой культуры для них не существовала никогда, как не существовала история вообще, смена политических режимов, кровавое соперничество идей, расцвет христианства, распространение письменности. Тысячи лет тому назад их темные предки существовали почти так же, как они, и так же работали, и так же не знали истории людей, живших до них, – и все всегда было приблизительно то же самое. И они все были приблизительно одинаковы – рабочие-арабы, познанские крестьяне, приезжающие во Францию по контрактам, – и вот эти рабы на Центральном рынке; все великолепие культуры, сокровища музеев, библиотек и консерваторий, тот условный и торжественный мир, который связывает людей, причастных ему и живущих за десятки тысяч километров друг от друга, эти имена – Джордано Бруно, Галилей, Леонардо да Винчи, Микеланджело, Моцарт, Толстой, Бах, Бальзак, – все это были напрасные усилия человеческого гения – и вот прошли тысячи и сотни лет цивилизации, и снова, на рассвете зимнего или летнего дня, запряженный системой ремней, тот же вечный раб везет свою повозку. После того как я прожил несколько лет среди различных категорий таких людей, и в частности после ужасного фабричного стажа, позже, в университете, когда я слушал лекции профессоров и читал книги, необходимые для курса социологии, который я сдавал, меня удивляло глубочайшее неправдоподобное несоответствие их содержания тому, о чем в них шла речь. Все, без исключения, теоретики социальных и экономических систем – мне это казалось очевидным – имели очень особенное представление о так называемом пролетариате, который был предметом их изучения; они все рассуждали так, как если бы они сами – с их привычкой к культурной жизни, с их интеллигентскими требованиями – ставили себя в положение рабочего; и путь пролетариата представлялся им неизбежно чем-то вроде обратного их пути к самим себе. Но мои разговоры по этому поводу обычно не приводили ни к чему – и убедили меня лишний раз, что большинство людей не способны к тому титаническому усилию над собой, которое необходимо, чтобы постараться понять человека чужой среды, чужого происхождения и которого мозг устроен иначе, чем они привыкли себе его представлять. К тому же я заметил, что люди очень определенных профессий, и в частности ученые и профессора, привыкшие десятки лет оперировать одними и теми же условными понятиями, которые нередко существовали только в их воображении, допускали какие-то изменения лишь в пределах этого круга понятий и органически не выносили мысли, что к этому может прибавиться – и все изменить – нечто новое, не предвиденное или не замеченное ими. Я знал одного старичка-экономиста, сторонника классических и архаических концепций; он был милый человек, часами играл со своими маленькими внуками, очень хорошо относился к молодежи, но был совершенно непримирим в понимании экономической структуры общества, которая, как ему казалось, управлялась всегда одними и теми же основными законами и в его изложении отдаленно напоминала грамматику какого-то несуществующего языка. Одним из этих законов был, по его мнению, злополучный закон спроса и предложения; и сколько я ни приводил ему примеров бесчисленного нарушения его, старик никак не хотел признать, что этот закон может подвергнуться сомнению, – и наконец сказал мне с совершенным отчаянием и чуть ли не слезами в голосе:

– Поймите, мой юный друг, что я не могу с этим согласиться. Это бы значило зачеркнуть сорок лет моей научной работы.

В других случаях упорство в защите и проповедовании явно несостоятельных идей объяснялось более сложными, хотя, я полагаю, тоже соображениями чаще всего личного самолюбия и непогрешимости; хотя беспристрастному человеку становилось с самого начала очевидно, что речь может идти только о печальном недоразумении, труды такого-то продолжали считаться заслуживающими внимания и что-то помогающими понять в той или иной области науки, несмотря на явную их абсурдность и искусственность или даже признаки начинающегося безумия, как в книгах Огюста Конта или Штирнера и еще нескольких людей, писателей, мыслителей, поэтов, – и почти всегда в этих вспышках безумия было нечто похожее на иные формы человеческого представления, наверное соответствующие какой-то в самом деле существующей действительности, о которой мы просто не догадывались.

Перейти на страницу:

Все книги серии Иностранная литература. Современная классика

Время зверинца
Время зверинца

Впервые на русском — новейший роман недавнего лауреата Букеровской премии, видного британского писателя и колумниста, популярного телеведущего. Среди многочисленных наград Джейкобсона — премия имени Вудхауза, присуждаемая за лучшее юмористическое произведение; когда же критики называли его «английским Филипом Ротом», он отвечал: «Нет, я еврейская Джейн Остин». Итак, познакомьтесь с Гаем Эйблманом. Он без памяти влюблен в свою жену Ванессу, темпераментную рыжеволосую красавицу, но также испытывает глубокие чувства к ее эффектной матери, Поппи. Ванесса и Поппи не похожи на дочь с матерью — скорее уж на сестер. Они беспощадно смущают покой Гая, вдохновляя его на сотни рискованных историй, но мешая зафиксировать их на бумаге. Ведь Гай — писатель, автор культового романа «Мартышкин блуд». Писатель в мире, в котором привычка читать отмирает, издатели кончают с собой, а литературные агенты прячутся от своих же клиентов. Но даже если, как говорят, литература мертва, страсть жива как никогда — и Гай сполна познает ее цену…

Говард Джейкобсон

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза
Последний самурай
Последний самурай

Первый великий роман нового века — в великолепном новом переводе. Самый неожиданный в истории современного книгоиздания международный бестселлер, переведенный на десятки языков.Сибилла — мать-одиночка; все в ее роду были нереализовавшимися гениями. У Сибиллы крайне своеобразный подход к воспитанию сына, Людо: в три года он с ее помощью начинает осваивать пианино, а в четыре — греческий язык, и вот уже он читает Гомера, наматывая бесконечные круги по Кольцевой линии лондонского метрополитена. Ребенку, растущему без отца, необходим какой-нибудь образец мужского пола для подражания, а лучше сразу несколько, — и вот Людо раз за разом пересматривает «Семь самураев», примеряя эпизоды шедевра Куросавы на различные ситуации собственной жизни. Пока Сибилла, чтобы свести концы с концами, перепечатывает старые выпуски «Ежемесячника свиноводов», или «Справочника по разведению горностаев», или «Мелоди мейкера», Людо осваивает иврит, арабский и японский, а также аэродинамику, физику твердого тела и повадки съедобных насекомых. Все это может пригодиться, если только Людо убедит мать: он достаточно повзрослел, чтобы узнать имя своего отца…

Хелен Девитт

Современная русская и зарубежная проза
Секрет каллиграфа
Секрет каллиграфа

Есть истории, подобные маленькому зернышку, из которого вырастает огромное дерево с причудливо переплетенными ветвями, напоминающими арабскую вязь.Каллиграфия — божественный дар, но это искусство смиренных. Лишь перед кроткими отворяются врата ее последней тайны.Эта история о знаменитом каллиграфе, который считал, что каллиграфия есть искусство запечатлеть радость жизни лишь черной и белой краской, создать ее образ на чистом листе бумаги. О богатом и развратном клиенте знаменитого каллиграфа. О Нуре, чья жизнь от невыносимого одиночества пропиталась горечью. Об ученике каллиграфа, для которого любовь всегда была религией и верой.Но любовь — двуликая богиня. Она освобождает и порабощает одновременно. Для каллиграфа божество — это буква, и ради нее стоит пожертвовать любовью. Для богача Назри любовь — лишь служанка для удовлетворения его прихотей. Для Нуры, жены каллиграфа, любовь помогает разрушить все преграды и дарит освобождение. А Салман, ученик каллиграфа, по велению души следует за любовью, куда бы ни шел ее караван.Впервые на русском языке!

Рафик Шами

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза
Пир Джона Сатурналла
Пир Джона Сатурналла

Первый за двенадцать лет роман от автора знаменитых интеллектуальных бестселлеров «Словарь Ламприера», «Носорог для Папы Римского» и «В обличье вепря» — впервые на русском!Эта книга — подлинный пир для чувств, не историческая реконструкция, но живое чудо, яркостью описаний не уступающее «Парфюмеру» Патрика Зюскинда. Это история сироты, который поступает в услужение на кухню в огромной древней усадьбе, а затем становится самым знаменитым поваром своего времени. Это разворачивающаяся в тени древней легенды история невозможной любви, над которой не властны сословные различия, война или революция. Ведь первое задание, которое получает Джон Сатурналл, не поваренок, но уже повар, кажется совершенно невыполнимым: проявив чудеса кулинарного искусства, заставить леди Лукрецию прекратить голодовку…

Лоуренс Норфолк

Проза / Историческая проза

Похожие книги