А если устал, если уж совсем невмоготу стало это одиночество на людях, на бегу — можно погрузиться и в другое, еще более полное одиночество. Например, зайти в первую попавшую кирху и там посидеть на скамеечке в совершенно пустом ее зале, где-нибудь поближе к алтарю, и если повезет, услышишь даже, как невидимый снизу органист репетирует там, наверху, что-то совсем уж внеземное, совсем уж потустороннее: Бах, догадываешься ты. Или сесть на лавочке под стенами ратуши, у могилы Биргер Ярла — основателя Стокгольма, и смотреть на воду, и если долго смотреть, то непременно увидишь, как здесь, в самом центре города, на твоих глазах из озера свечой выпрыгнет метровый лосось и тут же опять камнем уйдет в воду. Или же просто спрятаться в маленьком университетском скверике, это совсем уж возле твоего дома, и там сидеть, под вязами и каштанами, и смотреть на сорок, важно расхаживающих по траве, и на крокусы, кучками пробивающимися там и сям из земли, и слушать стук дятла над головой, и редкие гудки машин там, за оградой, и за все время, пока ты сидишь, не увидеть в этом скверике ни души. Ну, разве что раз-другой какая-нибудь молодая мама с коляской, не торопясь, пересечет его из конца в конец и, может быть, даже кивнет и улыбнется тебе: шведы, как известно, суровый, замкнутый народ, но это больше по виду, а так-то они добрые люди и на добрый взгляд отвечают обычно тоже добром.
Но самый верх одиночества это, конечно, моя комната в снятой нами квартире на четвертом этаже в большом сером доме на Вега-гатан, рядом со знаменитым собором Густава Вазы на Оден-план. Письменный стол у окна, потертый палас на полу, в углу покрытая пледом раскладушка, полстены — изразцовая печь с медной заслонкой (разумеется, недействующая), на другой стене огромный старый плакат про какие-то морские торжества, имевшие место в Стокгольме, Бог знает, в каком году: адмиралтейство, силуэты кораблей, облачка дыма из корабельных орудий… Но главное — это большая белая деревянная чайка по имени Моцарт, висящая у меня под потолком. Дернешь за шнурок — и она тотчас же (и долго потом!) начинает плавно махать крыльями, и на каждом крыле снизу написано: «Моцарт». Даже самому мне теперь поверить трудно, сколько же я простоял в одиночестве в этой комнате, дергая так за шнурок… Между прочим, там, за этим письменным столом, под этой чайкой по имени Моцарт, я и написал вчерне свой последний роман «В пути я занемог».
А рядом, через улицу от нас, жила и, слава Богу, пока еще, как говорят, живет Астрид Линдгрен. И, честное слово, я столько за этот год насмотрелся на дома, на крыши, на окна, на подъезды в соседних с ее домом кварталах, что, как мне кажется, я не раз наяву видел этого симпатичного, «в меру упитанного» парнишку с пропеллером на спине, кого весь мир знает под именем «Карлсон, который живет на крыше». А уж Фрёкен Бок, это уж точно, я встречал на своей и на соседних улицах чуть ли не каждый день.
А еще я верю, что в Стокгольме живут гномы — славные такие ребята, которые очень любят шутить с людьми, чем-нибудь приглянувшимися им. Мне, например, они все время подбрасывали везде под ноги маленькие блестящие грошики-монетки в десятую кроны. В итоге скопилась у меня целая чашка этих монеток, и я был, признаюсь, искренне огорчен, когда в один какой-то день шведское правительство всех их разом взяло и отменило.
Ну, и конечно, незабываемое воспоминание — Нобелевские торжества, чуть ли не главное каждый год событие в жизни Швеции. В том году шведы пригласили на эти торжества от русских нас с женой (благо мы были, так сказать, под рукой, рядом) и из Москвы — известного нашего историка Ю. Н. Афанасьева. Все, все запомнилось: и мой взятый напрокат фрак, который, не знаю, как Юрий Николаевич, а я-то одел первый раз в жизни, и, надо сказать, очень себе в нем понравился, и длинное, со шлейфом и открытыми плечами платье жены, и сама церемония вручения Нобелевских премий в главном концертном зале Стокгольма, и король, и королева, и их свита, и торжественный обед в огромном Рыцарском зале ратуши — весь шведский нобилитет во фраках, мундирах, лентах, эполетах, крестах и звездах, в бриллиантах, в мехах и длинных вечерних платьях, и трубы герольдов с хоров, и знамена с кистями, и торжественная, во главе с королем и королевой, процессия лауреатов, спускающаяся по лестнице откуда-то сверху в зал, и пышный, красочный бал потом, и, как последний аккорд, наше с женой возвращение ночью, пешком, по безлюдным стокгольмским улицам домой…
И как я думаю сейчас, хорошо, что это было именно один раз в жизни. В другой-то раз душа, наверное, уже не восприняла бы все это так по-детски восхищенно, с такой остротой.
А еще после этого года, прожитого в Стокгольме, у меня родилось одно вполне осознанное желание. А может быть — кто знает? — даже не желание, а откровение, посланное мне откуда-то свыше.