Старьевщик любил все. А ростовщик только дорогое и блестящее, которое превращалось в деньги, в крупные деньги. Старье старьевщика преображалось только в мятые рубли, в тертые пятаки да еще в такое же старье. В праздники старьевщик доставал свой заветный мешок с сокровищами. Вот веревочка от бумажного змея; как он летал! какие облака летали над ним! как свеж был ветер! Вот грязный лоскуток от летнего платья девушки, ставшей его женой и нищенствовавшей с ним некоторое время; платье потом вышло из моды, застиралось, выцвело, изодралось, стало тряпками для пыли. Что ты такое, грязный лоскуток? я — месяц изок, я — солнца клочок, лодочка на пруду на островах, девичьи вишневые губы, я — молодость, я — свежесть травы. Причмокивая, доставал старьевщик из мешка дырявый мячик, бывший некогда круглым, а теперь сплошная перекатывающаяся вмятина, шар превращен в геометрическое тело без названия; и возникал перед старьевщиком двор-колодец, крики мальчиков, поленницы, голос старого сапожника с чердака, петушки на палочке.
Содержимое мешка старьевщика, представляющее собою для стороннего наблюдателя мусор, бессмысленно хранимую сумасшедшим стариком дрянь, было для него бесценным компьютером, памятью компьютерной житийных событий, каждый мятый трамвайный билетик, всякая драная сандалетка свидетельствовали о прекрасной жизни, некогда бывшей, случившейся когда-то.
Интересно было ему перебирать обрывки прохудившихся деталей, на которые распалась действительность, словно от огромной солнечной машины дня остался в руках у него ржавый винтик; но его волшебная память по этому погнутому бессмысленному предметику реконструировала все, возрождала все двенадцать, все двадцать четыре часа бытия во всей полноте и великолепии, включая сны.
Он не понимал, как можно столько всего выбрасывать. Напротив, он сожалел об утраченном: о паре к рваной рукавичке, о кофте от рукава, о пиджаке от пуговки.
Старьевщик был редчайшей помесью закоренелого материалиста и законченного идеалиста, хотя сам о том не ведал. Он собирал вещественные доказательства ощущений, некогда поразивших его, чувств, которыми некогда жил. Он обожал эти окаменелости времени; их было у него ни много ни мало, целый мешок.
Собирая у людей старые вещи, сдаваемые ему за гроши, он поражался, с какой легкостью люди расстаются с вещами; почему они не собирали свои мешки? не коротали над ними вечера? страдали ли они избытком памяти? или полным ее отсутствием? или не чувствовали в ней необходимости вообще?
Ростовщик жил на той же площадке черной, почти черновой, лестницы обшарпанного, задрипанного и затерханного петербургского дома. Сходство его со старьевщиком ограничивалось великой любовью к предметному миру; но, если старьевщик, натура поэтическая, благоговейно взирал на осколки, обломки, огарки и обмывки, как взирал бы вития на обмолвки и оговорки, — ростовщик лелеял предмет в качестве, так сказать, товара; предмет был для него маленьким небесным телом Космоса Товарообмена, Товарной Галактики, малой ли, большой ли планетою, звездою ли, астероидом ли, неважно; истинным волшебством казалась ростовщику способность предмета превращаться в золотой денежный дождь (как Зевс, посетивший Данаю, вот только про Зевса и Данаю ростовщик слыхом не слыхивал, хотя детали товарного бытия были его маленькие, точнее разных размеров, божочки).
Поскольку вещи интересовали ростовщика со строго определенной точки зрения, он, в отличие от коллекционера либо антиквара, был всеяден, как свинья.
Кстати, всеядность была тоже их общее со старьевщиком свойство.
Надо сказать, степень уважения к своим доящимся денежками коровкам у ростовщика не увеличивалась и не уменьшалась пропорционально сумме; любил он в самом деле то, что подороже и сильней блестит, но благоговейно уважал и бирюльку, стоившую десятку, и мульку, чей денежный знак, иерат, был соткою; сама стоимость в глазах его была отчасти божественна, что тоже, конечно, свидетельствует о его известном платонизме.