«День был, помнишь ли ты, теплый, ранняя осень. Ты надела черное платье, ты всегда любила темное, серое, тускло-зеленое. Шелк шуршал негромко, легкий шорох движения. Тебе было весело, ты вышивала, и котенок закатил под диван клубок ниток. Я не понимал тогда прелести обычной жизни, ее незначительных деталей. Меня манила магия, интересовала алхимия, таинству я предпочитал тайны. На самом деле, Анна, ничего таинственней твоей улыбки я не видал ни в одной стране и ни в одном веке. Что с тобой стало, когда я исчез, отправился в экзотические края, из которых не мог вернуться в покинутые место и время? Должно быть, ты ушла в монастырь, как твои двоюродные тетки. Я их потом тоже вспоминал неоднократно, четыре монашенки с белыми пальцами, они тебя учили и вышивать, и рисовать, и гравировать. Еще они учили тебя варить варенье, ты его пролила, пальцы у тебя слиплись, в варенье вымазался котенок, и стол, и туфли, и черепаховый гребень, липкое, сладкое, абрикосовое, налетели пчелы, весь скромный абсурд бытия налицо. И меня тянуло к тебе, как пчел на варенье. Ты была старше, тебе казалось непристойным и безнравственным отвечать мне взаимностью, точнее, показать, что отвечаешь. Пять лет разделяли нас; между пятилетней девочкой и грудным младенцем пропасть, между сорокалетним господином и сорокапятилетней дамою полшага. Между нами теперь столетия и страны, и нас прежних нет на свете, и никакого «мы» нет, разве что слово, единица языка, местоимение, бессмыслица. На Востоке, куда занесло меня невзначай колдовство, утверждают, что мужчину делают мужчиной скорбь и страсть. Но ни для тебя, ни для меня мой нынешний мужественный образ уже не является ни настоящим, ни прошлым, ни будущим. Мы призраки с картины Антуана Ватто: ты в черном, я в коричневом камзоле и в берете, напоминающем тюрбан, плоский холст, окно в небытие, машина времени из канвы и красок, воскрешающая несуществующее мгновение, каприз Природы».
«Ходят слухи, что Людовик XIV построил Версаль потому, что из окон замка Сен-Жермен видел аббатство Сен-Дени, где суждено было ему быть погребенным, вид собственной будущей усыпальницы действовал ему на нервы, Король-Солнце не хотел думать о смерти. Мне же кажется, что король стремился отъединиться хоть сколько-нибудь от парижан, любой из них мог войти в замок, болтаться по комнатам и гулять в саду. В Версале королевское семейство вело более обособленный образ жизни. Хотя парижане, особенно в воскресные дни, взяли моду туда таскаться в каретах, устраивая экскурсии и глазея в свое удовольствие. Мне говорил об этом Савиньен, показывая в лицах и любопытствующих, и придворных, и членов королевской семьи; как всегда, передразнивая и пересмешничая, он был неподражаем, и я хохотал от души».
«Мэтр Ла Гир увлекся Луной и, зачарованный Гекатой, то есть Дианой, она же Селена, временно забросил свой труд, посвященный солнечным часам. Чертежи, таблицы и гравюры всех видов этих часов валялись, скучая, в кабинете и в библиотеке. Впрочем, три кадрана, установленные мэтром в саду, и горизонтальный, и наклонный, и вертикальный, чувствовали себя прекрасно, ибо дни стояли солнечные, а Анна, посадившая вокруг часов свои любимые фиалки, маргаритки и тюльпаны, навещала их постоянно. Равно как и мы с котенком: я смотрел, как Анна поливает маргаритки из лейки, а котенок, которого будоражили шелест и движение платья, цеплялся за ее юбку».
«Если бы я мог вернуться, я привез бы Анне семян диковинных растений, и вокруг солнечных часов мэтра расцвели бы привыкшие к лунному календарю экзотические травы».
«Полуоткрытая фисташка традиционно сравнивается с устами красавицы с дразнящим розовым болтливым язычком».
«Джиннан прислуживал карлик в лиловом шелке, называвший ее «идол китайский», «идол сомнатский», это считалось комплиментами, Джиннан очень ценила карлика, а мне он чем-то напоминал Годо, карлика принцессы Юлии, обозвавшего Прованс «надушенной хамкой». А может, расфуфыренной плебейкой? Меня стала подводить память. В отличие от этих двух, вносивших некий уют в существование, русские карлицы и лилипуты приводили меня в ужас, как и многих русских придворных, притворно улыбавшихся и не подававших вида, что им не по себе».
«Видать, это Харут, мятежный ангел, основатель волшебства, настиг меня за грешные помыслы мои в одной из антикварных лавок Парижа».
«Да, хороша она была, хороша она была в ожерелье из застывшей амбры; но подделка было все, что между нами происходило, ибо возникло небеспричинно: я был молод, одинок, тело мое томилось от желаний, а ночи на Востоке прекрасны, и Венеру именуют Зухра; и не только так, она и Арсо, и Азизо, и Узза, и Иштар, целый сераль; а моя пери скучала без мужских ласк, и лестно ей было внимание чужеземца, и преодолевала она страх перед голубоглазым созданием, льстило ей и это; и когда желания были утолены, скука развеялась, страх растаял, — мы разошлись».