К тому времени Симон как раз решил устроить себе передышку, чтобы вновь обрести спокойствие, растраченное им за последние шесть лет. Он уведомил мир о своём решении на дружеской вечеринке, устроенной им в ресторане «A Porta» в центре Копенгагена, куда приглашены были молодые предприниматели, политики, художники и офицеры, которые демонстрировали своё презрение к прошлому, разбивая о стены бокалы из-под шампанского, запуская пальцы в чёрную икру и в закуску, задирая официантов и затевая драки друг с другом. Успокоились они совсем ненадолго, в тот момент, когда Симон начал произносить речь, но тут уж в огромном зале воцарилось гробовое молчание.
— Существует, — сказал Симон, — три ступени на пути к достижению полной власти над жизнью.
Первая ведёт из детской. С самого рождения мир склоняется над нами в облике женщины: матери, кормилицы, служанки и гувернантки стремятся преградить нам путь к жизни. Условием достижения свободы поэтому является способность сказать: со своей собственной личностью я делаю то, что мне заблагорассудится. К осознанию этого мы и пытаемся привести массы. Невозможно маршировать, если ты всё ещё лежишь в колыбели. Из детской невозможно увидеть необходимость войны.
Есть следующая ступень, и на ней стоят политик и солдат (тут Симон посмотрел на присутствующих политиков и солдат), — она достигается, когда мы своим воодушевлением можем заразить других, а затем повести их в правильном направлении, когда мы властвуем над жизнью и смертью, когда мы можем делать с другими людьми то, что нам заблагорассудится.
И есть третья ступень. Я сам отдал миру шесть лет своей жизни. Я отринул все сомнения, смешал свет и тьму, я принял участие в подъёме тех вод, которые теперь захлёстывают Европу. Я дал миру искусство, подобное удару в лицо.
Здесь Симон сделал паузу, во время которой он посмотрел на каждого из присутствующих, убеждаясь, что его слова доходят до них как мгновенное отрезвление и что уже более не понять, кто они — его гости или его жертвы.
— Теперь, — продолжал он, — мир привык к этим ударам. Если я сейчас на минуту остановлюсь, он приползёт ко мне и схватит меня за горло, одновременно прося о побоях. Поэтому я решил, что в этот седьмой год я буду отдыхать, и я принял это решение, чтобы показать, что с миром я могу делать то, что мне заблагорассудится.
Три недели спустя Симон и Нина отплыли из Сванеке-хауна. Это был первый день зимы, с юга дул ветер, холодный, словно из ледяной пустыни. Город Сванеке стоит на скалах, которые резко обрываются к гавани, и котловина эта, наполнившись морозным туманом, вплёскивала его на причал, на белый почтовый пароход и на провожавших Симона журналистов, вызывая у всех неотвязные мысли о смерти. Они приехали сюда по поручению своих газет и читателей, чтобы сделать репортаж об отъезде Симона и о дне его рождения, но сейчас всё это как-то понемногу забылось. Все чувствовали, что выдохлись, устали и могут думать только о войне в Европе. Некоторые из них ожидали, что по возвращении их без объяснений уволят или в спешном порядке отправят в отдалённые районы боевых действий, и все они боялись будущего, всех мучил один простой вопрос: что будет дальше? — и в это утро на причале им всем вдруг показалось, что этот бледный знаменитый агитатор может дать им ответ. Но Симон лишь отмахнулся от них, а журналиста, решившего было последовать за ним по трапу, грубо отпихнул. «Они посланы той жизнью, от которой я сейчас уезжаю, — думал он, — посланы, чтобы продлить моё с ней расставание, и не понимают, что для меня, человека новой эпохи, расставание с прошлым — это удовольствие». Он повернулся к ним спиной.
Судно медленно выходило из гавани, а журналисты всё брели за ним по причалу, словно потерявшиеся дети.
Город понемногу растворялся за кормой, волны вокруг были тяжёлыми и угрюмыми и цветом напоминали остывающее олово. Симон закрыл глаза и освободил свою память. Только сейчас возникает мир, подумал он. И он ощутил солнечный свет и тепло на своих веках, словно судно попало вдруг в другое время года. Если бы ему сказали, что после особенно жаркого лета море вокруг Борнхольма очень долго не остывает, отодвигая против всех законов природы зиму, он вряд ли бы поверил в это — он чувствовал себя всемогущим, и, медленно открывая глаза, он сам создавал погоду и свои руки на поручнях, и силуэт Нины на палубе, и — с триумфом осознавая свой пол как кисть творца — ребёнка у неё в животе, и, наконец, — синее море под солнцем и два маленьких островка на горизонте: Кристиансё и ещё меньший — Фредериксё, и напоминающий тонкую чёрную нить мост между ними.
Он увидел, что Нина стоит, закрыв глаза.
— Ты грезишь, — сказал Симон. — Таков мир: женщины грезят, а мужчины действуют.
Нина насторожённо посмотрела на него.
— А тебе никогда не случается грезить? — спросила она.
Симон мысленно вернулся к своим картинам.