В то утро Шарлотта проснулась мгновенно, она попала в сияющий светом день, если так можно выразиться, без всякого предупреждения и увидела, что лежит одна на белой лакированной кровати, бывшей когда-то частью обстановки Лувра, от которой позднее отказались.
Она проснулась без воспоминаний и без ожиданий будущего, но с парализующим ощущением, что все законы природы отменены, что перед ней находится действительность, которая может превратиться во что угодно. Она открыла дверь в гостиную и, отчаянно стараясь быть самоироничной, подумала, что вот так, наверное, будут чувствовать себя избранные женщины на следующее утро после Страшного суда, оценивая разрушения и осознавая, что это действительно конец и что впереди у них только уборка и ничего более.
На полу в луже воды, на спине, похрапывая, лежал садовник. При падении его провода, потянув за собой стол с приборами, опрокинули его, и всё разбилось. Некоторое время Шарлотта смотрела на юношу. Потом наклонилась над ним, но не для того, чтобы погладить, а чтобы отбросить волосы сначала с одного, потом с другого виска. Она не обнаружила ни одного шрама.
Ступая по воде, она подошла к врачу. Он сидел в кресле и был мёртв. На полу перед ним лежала пустая ступка. Напряжённо вглядываясь в его лицо, Шарлотта поняла, что это не было ни несчастным случаем, ни самоубийством. Так же определённо, как если бы он сам сообщил ей о своём решении, она знала, что великий врачеватель душ повернулся спиной к своей невротической современности и сделал большой шаг назад, в свободное и естественное восемнадцатое столетие.
Словно напоминание о чрезвычайно высоком кровяном давлении в минуту смерти, его расстёгнутые брюки демонстрировали сильную эрекцию, сохранённую необъяснимым с физиологической точки зрения, но несомненно страстным rigor mortis.[32]
Деревянным шагом Шарлотта подошла к конторке и открыла ту книгу, где молодой человек накануне ночью написал для неё стихотворение. Неловкими, корявыми буквами там было написано:
«
Когда неделю спустя Шарлотта выходила из ворот здания Особой следственной комиссии во дворце Правосудия на набережной Орфевр, со ступенек за её спиной поднялся человек и медленно последовал за ней.
— Я подумал об основных законах любви, — сказал садовник.
Шарлотта не оборачивалась.
— Я думаю, что для нас, людей, не существует никакой такой закрытой системы, — продолжал он.
Она шла дальше, и слабый звук её каблуков, ступающих по мраморным плитам, усиливался в резонансном объёме большого двора.
— В любви энергия возрастает, — сказал садовник.
Спина Шарлотты ничего не выражала.
— Вечный двигатель, — закричал юноша, — можно получить в два счёта!
Тут Шарлотта остановилась и обернулась к нему. Но, может быть, лишь для того, чтобы возразить.
Портрет авангардиста
Октябрьским днём 1939 года художник Симон Беринг вместе со своей подругой Ниной стоял на палубе парохода, плывущего к острову Кристиансё. В день, когда они покинули порт Сванеке-хаун, Симону исполнилось двадцать восемь, и прошло уже шесть лет с тех пор, как его картины впервые заставили посетителей знаменитой художественной выставки сначала судорожно ловить ртом воздух, как бывает, когда выходишь на холод, потом прослезиться, словно на сильном ветру, а затем — и по сей день — платить деньги и укреплять тем самым его уверенность в будущем.
Картины Симона являли собой огромные полотна, по которым вереницей машин, лошадей, марширующих армий и всепожирающих лесных пожаров шествовало двадцатое столетие, и вызвали они настоящую бурю, которая с тех пор так и не улеглась и даже вынесла господина Беринга в Рейхспалату изобразительных искусств Германии, куда принимали лишь избранных и исключительно чистопородных иностранцев.
Десять лет назад, одной мартовской ночью, в состоянии близком к лихорадке Симон нарисовал первую из этих картин, которые представляли собой не замкнутые композиции, а распахивались, словно ворота, ведущие в будущее, — и в этот октябрьский день он чувствовал, что происходящее с ним сейчас есть непосредственный результат той далёкой ночи, что он, если можно так выразиться, на новом и более высоком витке повторяет тот первый прорыв к самому себе.
Более слабого человека внезапная слава сбила бы с ног, но только не Симона, принадлежавшего, по его собственному мнению, к поколению и к породе людей, отличающихся невиданной доселе стойкостью. На средства, что внезапно потекли к нему, он нанял непреклонного агента, поставив его между собой и публикой, и купил в центре Копенгагена дом — старое жёлтое здание с садом за высокой каменной оградой. Здесь он обрёл относительный покой в самом сердце тайфуна, здесь он мог работать, и сюда возникший вокруг его картин и его личности вихрь проникал в виде ласкового попутного ветерка поздравлений и животворного золотого дождя.