Милая Валентина Ивановна, это, правда, что бывает невыносимо трудно. Вот я, скажем, всю жизнь презирал радио. Но только теперь я понял, как глубоко был прав, презирая его. Судьба наказала меня: у нас радио не выключается никогда и вся его вокально-музыкальная окрошка, как в пустой бочке, гудит в моем черепе с утра до ночи. Принужденность положения – вот в чем ужас нашей жизни! Я в жизни (школьником, студентом, позже – “актером”, журналистом) переменил много десятков углов и комнат. Всюду я чувствовал себя отлично, принадлежа себе и располагая в любую секунду возможностью 37-ю хозяйку сменить на 38-ю, 39-ю и т. д. Это была истинная свобода! И вот, к концу жизни (ужели?!) я пойман в ловушку и не могу сдвинуться с места. И я начал подвывать. <… > При этом я ничуть не жалуюсь на хозяйку: нам повезло, у нас интеллигентные хозяева, читающие, рассуждающие[317]
.Он сетует на принужденность своего положения. Провинция никогда не сталкивалась с писательским трудом, и людям, живущим у себя дома, трудно было менять привычки. Любопытно, что и Пастернак испытывал точно такие же мучения от работающего радио, однако его реакция, как всегда, была необычной.
Хозяева его комнаты, слушавшие за дверью то радио, то граммофон, как-то довели его до того, что он выскочил и, резко отчитав их, попросил приглушить постоянно работающий приемник. После чего почти сразу испытал страшные угрызения совести. Он так мучился своей вспышкой, что в тот же день на вечере в Доме учителя выступил перед собратьями писателями с покаянной речью о своем высокомерии, о том, что у него не хватило выдержки и он посмел наброситься на добродетельных хозяев. Большинство аудитории восприняли речь с крайним изумлением, как очередное чудачество Пастернака.
Оторванность Чистополя от Москвы, близость гибели, когда решались вопросы жизни и смерти, вызвали в Федине воспоминания о пережитых в юности счастливых днях в обществе “Серапионовых братьев”, куда он входил в 1920-е годы. Но книга о “братьях” была невозможна, и поэтому появилась другая – “Горький среди нас”, которая рассказывала о взаимоотношениях “серапионов” в 1920-е годы с Горьким.
В письме к бывшему “серапиону” Всеволоду Иванову в Ташкент Федин писал:
Наш путь, пройденный в замечательные годы, кажется мне сейчас зеркально ясным, и старики, и молодые идут по этому зеркалу бесшумно, гладко, с такой пластичностью, что я их ощущаю физически. Странная вещь воспоминания! Конечно, это мать искусства.
Передай Пешковым, что я надеюсь сделать книгу о Горьком такою, чтобы Алексей Максимович предстал в ней великим не по произволу, а по необходимости. Этот человек научил нас понимать историю, и мы отточили свой взгляд в общении с ним и видим все очень далеко, очень остро и, по-моему, очень верно. Эпоха, которую я беру, необыкновенно увлекательна. Так как мы, наше поколение, никогда не умело, не могло и поэтому не хотело переписываться, то из наших писем в будущем никто не поймет ничего, а это обязывает нас к тому, чтобы вместо писем мы оставили воспоминания, в которых рассказали бы о самом важном для нашего поколения1
.