А 12 октября 1942 года Марика, которая в это же время писала отчаянные послания Фадееву, отправила Пастернаку удивительно мужественное и светлое письмо.
12. x. 1942.
Дорогой Борис! Вы можете представить, как я обрадовалась письму. Узнав Ваш почерк, я приложила его ко лбу, совершенно восточным жестом, как поступил бы правоверный с посланием Али. Я читала его и радовалась и смеялась, так как узнавала в нем все Ваши свойства, даже все слабости, все, что доставило Вам славу мира, любовь людей и пренебрежение секретарей. Я вспомнила речь Андроникова, с отступлениями, всю сложную архитектуру Вашей речи и Вашу практическую беспомощность, которая все же дает результаты, так как в действие канцелярии входит сила неподвластная их духам – сила непосредственного обаяния. Я вспомнила Вашу доброту, такую неистребимую, что она даже гнев наряжала в свои одеяния, смягчая его прямоту и яростность. Раз я была свидетельницей, как Вы назвали одного наглеца дураком в такой сложной форме, что ей позавидовал бы Карлейль. И это было в той же мере формой уважения к себе и пренебрежения к противнику – т. к. вряд ли человек понял это. А сколько раз я присутствовала при том, как Вы тратите время на чтение чужих стихов, милой поэзии силой в 100 киловатт, годной для освещения и обогревания небольшой семьи, небольшого круга знакомых. По доброте, Вы становились на время этой семьей – Днепрогэс признавал свое родство с небольшой эклектической лампой. Сколько грехов натворила Ваша доброта! Вот и сейчас, читая Ваши слова о милом и симпатичном сыне Нины Павловны – я думала об этом и, думая, улыбалась, и уже оказалась не в силах избегнуть небольшого подражания – я начала письмо с отступлений. И сейчас же подумала: эти отступления, как берег для стихии, которая плещется в нас, выбирая правильный ритм, будь то слова, страсти или мысли. Когда-то Вы сказали мне: “Достаточно того, что Вы такая, даже если Вы ничего не сделаете”. А вот мне все кажется, что недостаточно и ничего не сделано, и несмотря на Вашу снисходительность, я никогда не решалась дать Вам почитать что-нибудь, что я царапала. Я не вынесла бы такой Вашей похвалы или поощренья. Мое честолюбие громадно: мне хотелось хоть один раз в жизни доставить Вам тихое и незаметное удовольствие: прочесть про себя и ничего не сказать. Борис! Большинство людей несчастны, потому что мало любят. Я же – оттого, что благодаря “непрактичности” никогда не умела направить большие силы своей любви. Да, да, есть и такая непрактичность! Вот я сейчас еду проводить мужа на фронт и не нахожу всей силы и полноты горя и радости, всего, что могу принести и принять, всего, ради чего несут трудности. Мы стоим у Чистополя. Льет дождь. И я смотрю на эту пустую скорлупу, не имеющую для меня сейчас прежнего смысла, – Вас здесь нет. Мы стоим в Чистополе. Идет дождь. Я могла бы попытаться получить командировку в Москву с Вашей подписью и печатью секретаря. Но Вы сами сомневаетесь в его милости – это парализует те слабые попытки к действию, которые возникают у меня при виде Чистополя. Что Вы можете сделать для меня? <…> Как часто мне хотелось увидеть Вас не только как явление, которое доставляет мне многообразную радость, но как своего рода душевный компас, и признаюсь, что отказывалась от этой потребности ради Вас, боялась навлечь на Вас тень неудовольствия, мне казалось, что 3. Н. меня не любит. А я уважаю и ценю ее как жену Цезаря, но душевного контакта не умею достичь…О Марине напишу особо. Когда хоронили Добычина, пытались установить место, где лежит Марина, с некоторой вероятностью положили камень.
Ваш друг Марийка.
Нечего и говорить, как растрогали меня эти листочки на бланках, означающие готовность мне помочь! “Бог и намерение целует” – как говорит Bibele[359]
.