Кого-то из нянек или сестер угораздило услышать мои музицирования. Они донесли об этом Игнату Борисовичу. Игнат не поверил и попросил меня поиграть для него. Я представил его вниманию вариацию-экспромт, из раннего, на тему «Час на ржавом горшке после пшенной крупы с кубиком аминазина». Игнат Борисович, посмеиваясь, прослушал меня. Я спросил его, можно ли мне приходить сюда заниматься. Он сказал, что нельзя, и шутливо добавил: «Если перестанешь горбиться, я тебе подарю аккордеон». Терзаясь музыкальной похотью, я ослушался его и уже на следующий день прокрался в заветную подсобку. Но пианино навсегда исчезло.
Правда, Игнат Борисович сжалился надо мной и принес обещанный в шутку аккордеон. Новый инструмент я освоил за пару часов. И потом на всех праздниках я играл вместо Власика. Не скажу, что с большим успехом — ребята здорово привыкли к нему. Но во время областных комиссий я оказывался незаменимым. Игнат Борисович выставлял меня как некий качественный скачок в работе всего заведения. Только предупреждал, чтоб я играл что-нибудь простенькое, в диапазоне от «чижика» до Пахмутовой.
А жизнь в интернате постепенно ухудшалась. Я помню, в восемьдесят пятом генеральным секретарем стал Горбачев. Наши тогда шутили: «Папка твой, скоро заберет тебя…» Но не забрал.
В том же году я узнал, что созрел. Когда меня купали, я возбуждался. Обсуждая мое внезапно отекшее громоздкое «хозяйство», бабы вздыхали: «И зачем дурачку столько», — и кому-нибудь в шутку или всерьез предлагалось поваляться со мной. Говорили, что с горбатым как на пресс-папье кататься можно.
У меня появилась любовь, девочка Настенька, слабоумный стебелек. Ее привезли к нам в возрасте десяти лет. Родители долго не хотели расставаться с ней, она была такая красивая, но как мертвая. Она не умела жить, лежала безмолвно, не плакала, не просила пищи. С закрытыми глазами она проводила годы и в свете не нуждалась. Однажды увидев ее, я стал часто приходить к ней в палату. Садился рядом и смотрел, разговаривал. Я сказал, что хочу помогать няньке ухаживать за Настенькой. Мне разрешили кормить и менять мокрые простыни. Я укладывал гребнем ее волосы, обтирал кожу влажной марлей. И так много лет. Я наблюдал рост тела, взросление лица, оно становилось все более прекрасным и осмысленным. Спящая мудрость чудилась в Настеньке. Красота порождала этот обман. Настенькина надувная прелесть и пустота внутри меня не беспокоили. Было прекрасное, без единой патологии тело, которое могло протянуть при соответствующем уходе еще полвека.
Я спрашивал Бахатова, есть ли смысл во встречах с Настенькой. Бахатов, по натуре монах, отвечал туманно, иносказательно и с неохотой. Он недоумевал, как может человек, посвятивший жизнь отвинчиванию шаров, тратить время на что-нибудь еще. Действительно, из-за Настеньки я многое забросил. Ее внутренний покой учил терпеливости и смирению. Я полюбил трогать Настеньку губами, их чуткость превосходила чуткость пальцев. Губы чувствовали глубже, и к новым ощущеньям добавлялся вкус. Я питался Настенькой, принимал ее внутрь, как лекарство. Она выделяла сладкую чистоту, которую я слизывал, чтобы выжить и не сойти с ума.
Мою влюбленность сделали предметом насмешки. Старый персонал сменился новым, молодым и беспринципным, без святого. Нам даже устроили игрушечную свадьбу. Ведь докторам тоже скучно, а так все выпили, потанцевали, кричали: «Горько!». Бахатов был моим свидетелем, Настеньке нашли полоумную подружку. Всех наших, кто умел сидеть, усадили за праздничный стол. Они верили, что на свадьбе, и радовались, и я почти верил. Злой фарс закончился тем, что нас все равно развели по палатам подвыпившие санитары.
А однажды я не узнал Настеньку. Изменился ее вкус, стал горьковатым и пряным, не скажу неприятным, но другим. Изменилось лицо, в нем появилась тайна, во рту подобие улыбки и порока. Тело словно наполнилось чем-то земным, из него ушла одухотворенность, исчезла, пусть призрачная, но мудрость. Как подменили Настеньку. Я недоумевал, я извелся — что случилось? Мне подумалось, что перемены с Настенькой происходят в мое отсутствие — днем я не отходил от нее. Следующей ночью я не ложился спать.
Когда снотворными усилиями все вокруг стихло, я потихоньку встал, выглянул в коридор, там тоже было тихо, и осторожно пробрался в Настенькину палату. Кроме Настеньки, в палате жил Петька-дистрофик. Его временно подселили к Настеньке, там поумирали все девочки и было много места. Я нырнул под одеяло к Петьке и притаился в своей засаде. Вскоре послышались осторожные шаги и приглушенные голоса. В палату зашли два санитара: Вовчик и Амир, из новых. Перешептываясь, они подошли к Настеньке. Вовчик стащил с Настеньки одеяло, а потом они раздели ее. Мне даже показалось, что она, обычно такая неподвижная, помогала им.
Вовчик интимно сказал: — Если что, говорим: «Обоссалась и меняли пижаму».
— А может, ну его? — опасливо спросил Амир.
— Дурак, — выругался Вовчик, — такие таски, я отвечаю. На сиськи посмотри!
Он помял руками груди Настеньки и засопел: — Кайф… Потрогай!