Но отца, как оказалось, не интересовали история, технологии и такси. Он перестал стричься и почти всегда ходил, куда хотел, то есть почти никуда. Он стал медлительным, слегка ссутулился, и мы оба понимали, что, заводя речь о физической нагрузке, диете и ответственности за собственную жизнь, я лишь перебираю пустые слова.
У него, бывало, тряслись руки. Он разглядывал их, а я – его лицо, и видел в нем только безжизненное равнодушие. Когда однажды я взял его за руки и сжал, чтобы унять дрожь, он просто закрыл глаза.
Мне предложат работу. А я откажусь.
У себя дома, в таунхаусе, он в какой-то момент встает и плетется вниз по лестнице в комнату с монохромными картинами и усаживается там. Это означает, что мое посещение окончено, но иногда я следую за ним и некоторое время стою в проходе, наблюдая за человеком, который пристально рассматривает то, чего в этой комнате нет. Он вспоминает или мечтает и, может быть, даже не замечает моего присутствия, но я знаю: мысленно он прокладывает дорогу назад, в мертвые земли, где находится банк человеческих тел, ждущих своего часа.
2
Мы ехали в такси с Эммой и ее сыном Стаком – три тела, вжатых в заднее сиденье; мальчишка изучил удостоверение водителя и тут же обратился к нему на каком-то нераспознаваемом языке.
Я тихонько посовещался с Эммой. В свободное время Стак самостоятельно изучает пушту, сказала она. И пояснила мне, темному: афганский.
Я в свое оправдание ляпнул что-то невразумительное про урду – только это слово пришло на ум в сложившейся ситуации.
Мы склонились друг к другу, а чтобы наш заговор выглядел еще карикатурнее, Эмма говорила, скривив губы, уголком рта – рассказывала, что дома Стак ходит кругами по комнате и по команде висящего у него на ремне устройства проговаривает вслух фразы на пушту.
Стак сидел прямо за водителем и говорил в плексигласовый щит, не обращая внимания на шум машин и грохот стройки. Мальчишке исполнилось четырнадцать, он родился за границей, вымахал до двух метров без малого – каланча, только не совсем прямая – и рос дальше, говорил быстро, густым голосом. А водитель, перебрасываясь с белым парнем словами и фразами на родном языке, кажется, и не удивлялся. Он ведь в Нью-Йорке. Здесь всякие генотипы попадаются, все, что живет и дышит, в одну прекрасную минуту, днем или ночью садится в такси. А если это кажется некоторым преувеличением, дело опять же в Нью-Йорке.
На телеэкране перед нами двое говорили что-то невнятное о движении на мосту и в тоннеле.
Эмма спросила, когда я приступаю к новой работе. Через две недели. Какая компания, какое подразделение, в какой части города. Я рассказал ей то немногое, что уже рассказывал себе.
– Костюмчик, галстучек.
– Ага.
– Каждый день – острая бритва, начищенные туфли.
– Ага.
– И тебе этого хочется.
– Мне этого хочется.
– Думаешь, новая работа заставит тебя перемениться?
– Думаю, она напомнит мне, что этот человек и есть я.
– В глубине души.
– Если там есть глубина.
Наш водитель прошмыгнул на выделенную полосу и, получив на время место, преимущество и первенство, принялся жестикулировать, оборачиваясь назад, обращаясь к мальчику, а впереди три светофора, зеленый коридор – для пушту, урду, афганского, – и я говорю Эмме: таксист, который нас везет, нарушает правила, съезжает на выделенную полосу, при этом гонит как сумасшедший, руль держит одной рукой и, поглядывая через плечо на дорогу, объясняется с пассажиром нездешним языком. Что это значит?
– Хочешь сказать, он водит автомобиль таким манером, только когда говорит на своем языке?
– Хочу сказать, что сегодня самый обычный день.
Изучив набор опций в нижней части экрана, Эмма приложила палец к дюймовому квадратику с надписью “выкл.”. Ничего не произошло. Мы вновь влились в магистральный поток, медленно текущий вниз по Бродвею, и я вдруг ни с того ни с сего сказал Эмме, что больше не хочу пользоваться кредиткой. Хочу расплачиваться наличными – жить жизнью, в которой можно расплачиваться наличными при любых обстоятельствах. Жить жизнью, повторил я, анализируя эту фразу. А потом нагнулся к экрану и ткнул “выкл.”. Ничего не произошло. Стак, напрягаясь, в пределах своего лексикона объяснялся с водителем на пушту. Эмма сурово разглядывала картинку на экране. Сейчас тоже ткнет “выкл.”.
Они с бывшим мужем, имени которого Эмма не называла, поехали на Украину и там, в детском приюте, нашли этого мальчика. Ему было тогда пять или шесть. Они рискнули, оформили документы и улетели со Стаком домой, в Денвер, где мальчик теперь проводил часть времени, а другую часть – в Нью-Йорке, потому что родители разошлись и Эмма подалась на запад.
Конечно, так эта история выглядела в виде голой схемы, которую Эмма постепенно дополняла, время от времени рассказывая мне что-нибудь, и даже когда ее голос делался усталым от сожалений, я все равно не покидал другого дома, настоящего, – убежища прикосновений, полуслов, где голубые простыни и имя Эммы – детский лепет – звучит глубокой ночью.