Я все свои силы направил на то, на что и направлял последние две недели — на уговоры самого себя. Таким образом пытался вернуть испарившийся мой оптимизм. Ничего, уговаривал себя натужно, все будет хорошо. Инфаркт еще когда объявится, мне бы только вывести себя из состояния унылости, вернуть ту прыть, что была еще полгода назад. Сейчас я себе напоминал мяч, из которого выпустили воздух: оболочка есть, ударить по нему, конечно, можно, но он не зазвенит от удара и, понятное дело, не полетит. Именно состояние тупой унылости.
Да, меня оставила подъемная сила или, как сказали бы в цирке, пропал кураж.
В таком вот привычном состоянии я и бродил по двору, как вдруг заметил, что от лаза в заборе спешит ко мне женщина в клетчатом пальто, и легким, тусклым обрывом сердца я узнал ее и заспешил к ней.
— Простите меня, Всеволод Сергеевич, я виновата, я стерва, но вы простите меня, — задыхаясь от волнения, говорила Наташа.
— Ну, что ты, что ты, не надо, прошу, — бормотал я растерянно.
— Вы только простите меня. Я уже две недели в это время пересекаю этот двор в надежде увидеть вас. Вот — повезло.
Господи, а губы дрожат, и вся она на нервном взводе, и малое мое касание, и она зарыдает.
— Да за что же мне тебя прощать? Все было хорошо. Все нормально, — так это тускло говорил я, словно бы старичок, внушающий пережившей первые разочарования любви десятикласснице, что все пройдет и все будет хорошо.
— Тебе, небось, сказали, что у меня инфаркт, — вдруг догадался я.
— Да, — кивнула она и коротко всхлипнула.
— Но у меня нет инфаркта.
— А весь город говорит — инфаркт.
— Это указывает лишь на то, что в городе ко мне неплохо относятся. А если бы прошел слух, что я умер, это означало бы, что меня по-настоящему любят.
— Если бы с вами что случилось (следовало понимать — если бы я умер), я бы не перенесла, — сухо, как о деле окончательно решенном, сказала Наташа.
— Это, пожалуй, ты высоко взяла. Казалось, что нам друг без друга никак. Но, заметь, живем, и по всему судя жить станем дальше.
Я сумел посмотреть на нас как бы со стороны, к примеру, из окон второго этажа, из своей палаты: стоит дядька в темном пальто, из-под пальто видны полосатые больничные штанцы, дядька тускл и хладнокровен, и перед ним нервничает, борется с рыданиями молодая красивая женщина. Да, она красива, посторонним умом понимал я — нервное подвижное лицо, и эта смутная чуть проступающая улыбка, готовая мгновенно прерваться рыданиями.
А что же меня-то заботило в тот момент? Стыдно признаться, но в тот момент меня заботило, что вот сейчас придет Павлик, а его отец стоит в центре двора с какой-то чужой женщиной.
— Отойдем немного, — предложил я.
Мы прошли по аллее к серым домикам подсобных помещений. Там остановились.
— Со мной все ясно. Ты-то как? Выходишь замуж? — спросил я.
Она вдруг подняла ко мне лицо — глаза были полны слез.
— Вы ненавидите меня, Всеволод Сергеевич? — отчаянно спросила Наташа.
— Что ты, что ты, девочка, — растерялся я. И что-то уже стронулось в моей душе, поплыло, начало заливать легким теплом волнения.
— Или вы только презираете меня? — а глаза-то потерянные, а на лице-то болезненная — перед взрывом — улыбка, ах ты, боже мой, да за что же, почему снова хотят рвать мою душу, ну, довольно, довольно.
— За что ж мне презирать тебя, — а уж и сам не смог сдержать волнения, — за что презирать? За то, что хочешь жить лучше? Кто ж тебя судит? Страшно одиночество, нужно растить девочку, я не опора и не защита, а нужна именно опора и защита. Тут все нормально.
— А выйти замуж за человека, которого не любишь, тоже нормально?
— Да, нормально. Потому что привычно.
— Это когда никого не любишь. Но ведь я же вас тогда любила. И тогда, в последнее свидание, любила отчаянно.
— Это для меня слишком сложно, — и я показал на полосатые свои штанцы. Порушился тусклый мой покой, и появилось раздражение — вот если б любила, я не стоял бы в больничном дворе да в казенной одежде, — нет, видно, женская логика выше моего понимания.
— Что ж здесь непонятного? — удивилась она — ну, я прямо каким-то чурбаном стал, не понимаю очевидные вещи. — Да знаете ли вы, что такое отчаянье?
— Да, мне известно отчаяние, — сухо сказал я. — Это когда неохота жить, и потому рвется сердце.
— Так почему же вы не понимаете меня? Я была оглушена отчаяньем. А жилье — это так, последняя капля. Я не сдержала себя, и это был бунт против вас.
— А что против меня бунтовать? Я — безобидное существо.
— Нет, не заблуждайтесь, вы — не безобидное существо. Вы любите свой покой, устоявшийся быт, и вы ничего не хотите менять в своей жизни, и это вовсе не безобидно.
— Конечно, это страшно для человечества, — рассердился я. — Только отчего-то сердце чуть было не расползлось именно у меня. Хотя я, разумеется, и не знаю, что такое отчаянье.