«…разве мы в продолжение стольких лет не делали вид, будто всякий сброд — это наша партия, между тем как у нас не было никакой партии, и люди, которых мы, по крайней мере официально, считали принадлежащими к нашей партии, сохраняя за собой право называть их между нами неисправимыми болванами, не понимали даже элементарных начал наших теорий? Разве могут подходить для какой-либо «партии» такие люди, как мы, которые, как чумы, избегают официальных постов? Какое значение имеет «партия», то есть банда ослов, слепо верящих нам, потому что они нас считают равными себе, для нас, плюющих на популярность, для нас, перестающих узнавать себя, когда мы начинаем становиться популярными? Воистину мы ничего не потеряем от того, что нас перестанут считать «истинным и адекватным выражением» тех жалких глупцов, с которыми нас свели вместе последние годы».[64]
Как видите, нельзя сказать, чтобы Маркс и Энгельс были апологетами партии и партийности. К тому же партия, о которой они писали, должна была быть, по их мнению,
Вот что сообщаем на эту тему советская официальная многотомная «История КПСС». На I съезде партии, который ее основал, «часть делегатов выступила против наименования партии рабочей. Мотивировалось это тем, что фактически в социал-демократические организации входит пока немного рабочих. Мнения разделились. Большинством пяти голосов «против» IV съезд утвердил название «Российская Социал-Демократическая Партия». Слово «рабочая» было включено в него уже после съезда, при составлении Манифеста, с согласия двух членов ЦК».
А было это согласие действительным? Нет. Принятое I съездом партии решение, заменявшее партийный устав, устанавливало своим пунктом 4: «В особо важных случаях Центральный Комитет руководствуется следующими принципами:
а) В вопросах, допускающих отсрочку, Центральный Комитет
б) В вопросах, не допускающих отсрочки, Центральный Комитет по
Это факт, что словечко «рабочая» появилось в названий партии вопреки даже ее собственному решению и уставу. Нужно ли говорить, что с составом партии оно не имело вообще ничего общего. Была это группа интеллигентов, многие из которых были действительно вдохновлены благородными целями борьбы против деспотизма — но отнюдь не за создание нового деспотизма.
Вот в этой-то партии и хотел Ленин навести порядок — как принято стало потом говорить, большевистский порядок.
Каждый пункт ленинского плана был открытием, не умещавшимся в рамках политического мышления XIX века, в том числе и марксистского.
Первым из этих открытий был тезис о необходимости превратить марксизм в догму и отказаться от свободы критики положений теории Маркса.
Со времен рационализма и французских просветителей догмы отождествлялись с реакцией, свобода критики — с прогрессом. Великая Французская революция и революции последовавшего столетия прочно закрепили эту оценку как аксиому, и в конце либерального XIX века она была признана во всех сколько-нибудь левых кругах. Нетрудно себе представить, как яростно Маркс и Энгельс разоблачали бы и клеймили реакционность каждого, кто выступил бы против этой аксиомы.
Выступил против нее Ленин. Главу «Догматизм и свобода критики» он посвятил нелегкой задаче обосновать марксистскими словами идею, в корне противоречившую принципам марксистской диалектики. Диалектика рассматривает все как не терпящий застоя процесс, в котором устаревающее заменяется новым, а оно в свою очередь постепенно устареет и будет заменено более совершенным. Ленин потребовал прекратить попытки развивать теорию марксизма, а признать ее незыблемой догмой, не подлежащей обсуждению.
В чем была внутренняя логика такой постановки вопроса? В том, что марксизм интересовал Ленина не как научная теория, где главное — поиск истины. Он интересовал Ленина как идеология, провозглашавшая вполне устраивавший его лозунг пролетарской революции в качестве панацеи от всех бед.
Заниматься критическим анализом марксизма было опасно: кто знает, к каким выводам приведет такой анализ, не повлечет ли он за собой отказ именно от этого, главного для Ленина в марксизме тезиса? От взгляда Ленина, разумеется, не ускользнуло то, что более полувека, прошедшие после выхода «Манифеста…», отнюдь не подтвердили положения о неизбежности пролетарской революции, и от него стали молчаливо отходить марксистские партии на Западе.