Я ей говорю : «Ты что там делаешь? Мама есть зовет». Тут смотрю, а она ростом выше, чем обычно. Что такое? Я удивилась, подумала, на каблуках она, что ли, или залезла на что-то, ближе подошла и тут увидела. Она на веревке висела, за горло привязанная. С потолка веревка свисала по прямой — и такая она была прямая, до ужаса. Такое ощущение было, точно кто-то линейку приложил и в пустоте прямую начертил. На ней блузка белая была — простенькая, вот как на мне сейчас — и серая юбка, а носки ног оттянуты вниз, будто она балет танцует. А от пальцев ее ног до пола пустота была сантиметров в двадцать. Все эти мелочи я заметила. даже на лицо ее посмотрела. Не могла не посмотреть.
Подумала, что надо вниз спуститься, маме сказать, кричать надо, а тело не слушалось. Я думала одно, а тело само двигалось, как хотело. Я думала, что надо быстро к маме идти, а тело суетилось сестру с веревки снять. Одна я с этим справиться, ясно, не могла и минут пять или шесть, кажется, там проторчала. Затмение какое-то нашло. Не могла понять, что есть что, а в теле моем как будто умерло что-то. Пока мама не поднялась и не спросила : «Вы чем там занимаетесь?», я так там и оставалась. Вместе с сестрой, в темноте и холоде...
Наоко покачала головой.
— Я после этого три дня ни слова не могла сказать. Лежала на кровати, не шевелясь, как мертвая, только глаза открыв. Не воспринимала, что к чему.
Наоко прижалась к моей руке.
— Я ведь и в письме тебе писала? Болезнь у меня гораздо тяжелее, чем ты об этом знаешь, и корни у нее глубокие. Поэтому, если ты можешь идти вперед, я хочу, чтобы ты шел один. Не ждал меня. Хочешь спать с другой — чтобы спал. Не топчись из-за меня на месте, поступай так, как тебе самому хочется. А иначе ты можешь завязнуть в моей жизни... Но я ни в коем случае тебя к этому принуждать не хочу. Не хочу я для тебя помехой в жизни становиться. Я ведь сказала уже, ты приезжай ко мне время от времени и помни меня всегда. Я больше ничего не желаю.
— Но это не все, чего я желаю, — сказал я.
— Но ты одними отношениями со мной свою жизнь впустую тратишь.
— Ничего я впустую не трачу.
— Но я ведь, может, никогда не поправлюсь. И что, так и будешь ждать? десять лет, двадцать лет, так и будешь ждать?
— Ты слишком всего боишься, — сказал я. — Темнота, сны, от которых больно, мертвецы с их силой. Все, что тебе надо сделать, это все это забыть. Вот забудешь об этом и сама не заметишь, как поправишься.
— Если бы я только могла забыть, — покачала головой Наоко.
— Как выпишешься отсюда, давай жить вместе, — сказал я. — Я тебя тогда и от темноты смогу беречь, и от снов плохих, а будет больно, я тебя обниму, и никакой Рэйко не надо будет.
Наоко крепче прижалась телом к моей руке.
— Вот бы было здорово.
Когда мы вдвоем вернулись в кафе, было без малого три. Рэйко читала книгу и слушала по FM 2-й концерт Брамса для рояля с оркестром. Картина была весьма впечатляющая : на краю поля, где, сколько ни гляди, не увидеть было даже тени человека, слышалось, как радио FM играет Брамса. Рэйко насвистывала себе под нос партию виолончели из третьей части.
— Backhaus Bohm, — сказала Рэйко. — Я когда-то эту пластинку заигрывала чуть не до дыр. Заиграла, говорю вам, напрочь. От нотки до нотки слушала. Точно языком слизывала.
Мы с Наоко заказали по горячему кофе.
— Наговорились? — спросила Рэйко у Наоко.
— Да, от души.
— Расскажешь все потом. Как он с ним управляется.
— Не делали мы ничего такого, — ответила Наоко, покраснев.
— Так прямо и ничего? — спросила Рэйко у меня.
— Ничего.
— Ну, так неинтересно, — разочарованно сказала Рэйко.
— И не говорите, — ответил я, отпивая кофе.
Во время ужина все было в точности, как вчера. Все было то же самое : и атмосфера, и звуки разговоров, и выражения лиц людей, только лишь меню поменялось.
Мужчина в белом, который рассказывал о выделении желудочного сока в условиях невесомости, на этот раз сел за столик, где мы сидели втроем, и все время ужина прорассуждал о связи между величиной и мыслительными способностями головного мозга.
Поедая некий «бифштекс по-гамбургски», мы слушали его рассказ об объеме мозга Бисмарка и Наполеона. Отодвинув тарелку, он на листе бумаги шариковой ручкой нарисовал для нас изображение мозга. Несколько раз он говорил : «Стоп, не то, вот тут ошибочка» и рисовал заново.
Закончив рисунок, он бережно спрятал лист бумаги в карман белого одеяния и положил ручку в нагрудный кармашек. В нагрудном кармашке у него было три шариковых ручки и карандаш, а также треугольная линейка. Закончив есть, он сказал в точности как вчера : «Здесь зимой хорошо. В следующий раз зимой непременно приезжайте» и исчез.
— Это доктор или пациент? — спросил я у Рэйко.
— А ты как думаешь?
— Да никак определить не могу. Но на нормального не похож.
— Доктор он, господин Мията его зовут, — сказала Наоко.
— Но из всех в этом месте он самый ненормальный. С кем хочешь буду спорить, — сказала Рэйко.
— Омура, тот что на воротах, тоже очень странный, да? — сказала Наоко.