В том месте я не чувствовал горечи. Потому что смерть была смертью, а Наоко оставалась Наоко. «Видишь, все хорошо. Я же здесь», — стыдливо улыбаясь, говорила она. Эта ее привычка смягчала мне сердце и успокаивала боль. И я думал: «Если это и есть смерть, то не такая она и плохая штука». «Да, смерть — это пустяки, — вторила Наоко. — Смерть — просто смерть. К тому же, здесь очень легко», — доносился ее голос из шума мрачных волн.
Однако вскоре настал отлив, и я оказался на песчаном побережье в одиночестве. Я обессилел, я не мог никуда идти, а печаль окутала меня глубоким мраком. В такие минуты я часто плакал — сам с собой. Даже не плакал — слезы сами стекали ручьями, словно пот.
Когда умер Кидзуки, его смерть научила меня одному, и я затем хранил это в себе, как очень четкое представление. Или думал, что хранил. Вот оно: «Смерть находится не на противоположном конце жизни, а лишь затаилась в ней».
И это — правда. Своей жизнью мало-помалу мы пестуем смерть. Но это — лишь одна из истин, которые мы должны усвоить. Вот чему научила меня смерть Наоко. «Какой бы ни была истина, невозможно восполнить потерю любимого человека. Никакая истина, никакая искренность, никакая сила, никакая доброта не могут восполнить ее. Нам остается лишь пережить это горе и чему-нибудь научиться. Но эта наука никак не пригодится, когда настанет черед следующего внезапного горя». Я один-одинешенек слышал шум прибоя той ночи, внимая порывам ветра, день за днем беспрерывно размышлял об этом. Опустошив несколько бутылок виски, грызя хлеб, отхлебывая воду из фляги, с песком в волосах я шагал в первых осенних лучах солнца по морскому побережью все дальше и дальше на запад.
В один ветренный вечер я забрался в спальный мешок за какой-то брошенной на берегу шхуной, а потом пришел молодой рыбак и предложил мне закурить. Я взял сигарету и закурил — десять месяцев спустя. Он спросил: «Почему плачешь?» «Мать умерла, — почти машинально соврал я. — Нестерпимо горько, вот и странствую». Он пожалел меня от всего сердца. Затем принес из дому бутыль сакэ и два стакана.
На песчаном берегу в бурю мы на пару пили сакэ. Рыбак сказал, что тоже остался без матери — в шестнадцать. «Сложения она была хрупкого, но работала не покладая рук с раннего утра и до позднего вечера и умерла, словно износилась». Я пил сакэ и рассеянно слушал его рассказ, к месту вставлял нужные слова. Мне казалось — это повествование из жутко далекого мира. «Что же это такое?» — думал я. И внезапно меня охватила острая ярость — мне захотелось его задушить. При чем тут твоя мать? Я потерял Наоко! Из этого мира исчезло такое красиво тело. Зачем мне какие-то рассказы о чьей-то матери?
Но эта ярость почти сразу же исчезла. Я закрыл глаза и невольно прислушивался к бесконечной истории рыбака. Вскоре он спросил, ел ли я. Я ответил, что нет, но в рюкзаке есть хлеб, сыр, помидор и шоколад. «А что ты ел в обед?» — спросил он. «Хлеб, сыр, помидор и шоколад», — ответил я. «Жди здесь», — сказал он и куда-то ушел. Я пытался остановить его, но он исчез во мраке, ни разу не обернувшись.
Делать нечего — я в одиночестве пил сакэ. Все побережье было усыпано бумажными клочками петард, волны с рокотом, словно остервеневшие, разбивались на линии прибоя. Откуда-то появилась, виляя хвостом, тощая собака. Обежала мой костер явно в поисках съестного, но ничего не найдя куда-то скрылась.
Примерно через полчаса с двумя упаковками сусей и новой бутылью сакэ вернулся тот молодой рыбак. «Поешь это, — сказал он. — В нижней упаковке суси с инари[54]
и нори. Оставь их на завтра». Он налил из бутыли сакэ себе, затем мне. Я поблагодарил и уплел рассчитанную на двоих упаковку. Затем мы опять пили сакэ, пока он не сказал, что больше не может. Рыбак предложил мне переночевать в его доме, но я сказал, что лучше останусь здесь, и он больше не приглашал. Расставаясь, достал из кармана сложенную вчетверо купюру в пять тысяч иен и сунул ее в карман моей рубашки. «Поешь что-нибудь питательное — ты плохо выглядишь», — сказал он. «Я не могу после всего, что ты для меня сделал, брать деньги». Но забирать их он не хотел. «Это не деньги — это мое настроение. Поэтому бери — не забивай себе голову». Делать нечего — я поблагодарил и оставил купюру себе.Он ушел, а я случайно вспомнил подругу, с которой впервые переспал в выпускном классе. Подумал, как жестоко с ней обошелся, и мне стало зябко. Меня почти не интересовало, о чем она думала, что чувствовала и как все это ее оскорбило. Чего там говорить — до сих пор я даже не пытался ее вспомнить. Она была очень нежной, но в ту пору я считал нежность чем-то само собой разумеющимся и почти не оборачивался назад. «Чем она сейчас занимается? И простила ли меня?» — подумал я.