Нет, количества публики замена не прибавила, и сотрудники Ешитери-Хироси шептали, что в Нагойе до сих пор ни один билет не куплен, но факт остается фактом: Антон Чехов со своим "Дядей Ваней" оказался ближе японским зрителям, чем Максим Горький с его "Мещанами", как это ни печально для всего коллектива в целом и для артиста Р. в частности. Поэтому он, видимо, и возомнил, что его участие в "Ревизоре" заслуживает какого-то внимания. Пожалуйста, простите его.
Для того, чтобы ступить за кулисы "Кокурицу Гокидзё", нужно было прежде всего снять уличную обувь и надеть голубые тапочки. В них все опять себе понравились и принялись пошучивать в том смысле, что голубые отлички на мужских ногах наводят женщин на грустные размышления о всеобщем падении нравов, и вообще, мол, разница между голубыми и белыми тапочками не слишком велика.
Но были и оптимисты.
- Ну, как в музее, - восхищался театром Юзеф Мироненко, примеряя перед зеркалом свою жандармскую каску. Кажется, он играл Свистунова, а может быть, и самого Держиморду. Ах, да, вспомнил, Свистунова и Держиморду Товстоногов сложил вместе и разделил на троих, стало быть, Юзеф был и тем, и другим, и еще кем-то третьим...
Помещения для актеров были разгорожены ширмами, и, переодеваясь в костюм Виталия Иллича, я чувствовал себя не просто инопланетянином, а как бы инопланетянином не в своей тарелке.
И правда, все здесь было чужим для Р. - островная империя, здание нового театра, таинственные сигналы, оставшиеся от самого "Кабуки", общие помещения с легкими ширмами, таблички с иероглифами на дверях, эти голубые тапочки, а главное, чужой спектакль, костюм с чужого плеча и бессловесная роль, пока еще невидимка...
Но костюм и впрямь был как раз, и Р. стал прогуливать его по японскому коридору, приноравливаясь к длинным фалдам партикулярного сюртука и воображая, что же такое - его молчаливый аноним в гостях у городничего.
Я взглянул в зеркало, и мне показалось, что оставшийся в Ленинграде Виталий Иллич, подмигивая, указывает на моего соседа.
Рядом приседал, шамкал и жестикулировал Иван Матвеевич Па'льму, входя в роль лекаря Гибнера. Я вспомнил, почему Иллич кивал на него.
В числе сыгранных ролей был у Матвеича некий калмык в спектакле о нашей современности. Однажды Пальму, приглаживая калмыцкие усы, скромно сообщил Илличу:
- Знаешь, Виталий, меня послали на "заслуженного"!..
- Слышал, - невозмутимо сказал Иллич, - вот ты и получишь "заслуженного артиста Калмыцкой автономии".
Вспомнив этот внутриведомственный анекдот и получив воображаемый привет от Виталия Иллича, Р. вдруг стал принимать чувствительные сигналы и от того молчальника, которого обязался вывести на японскую сцену вместо него.
Так же, как Виталий, он начинал нравиться мне, потому что вел себя честно, наученный горьким опытом, не лез на рожон и, не в пример мне, никогда и никому не объявлял своего дурацкого мнения.
Р. понял, что бессловесный гость обрел внутреннюю свободу с тех самых пор, как услышал о себе проницательное высказывание нашего классика:
Молчит, а в голове все обсуживает.
Тут же, со всей внезапностью открытия, прояснилось, что он, разумеется, пьет, этого не скрывает и с сегодняшнего утра с великим нетерпением ждет момента, когда сможет от всей души отдаться стихии губернского праздника. Именно сегодня он, наконец, как ровня дорвется пожимать кисти городскому начальству и целовать ручки великосветских дам...
Прикинув, что делать на сцене во время визита, - гость выходил исключительно ради поздравления с удачей, - Р. пошел смотреть прогон спектакля и, конечно, напоролся на Гогу...
Прогон уже начался, и, сидя недалеко от Мастера, я смотрел его с естественным любопытством вводящегося новичка, но в то же время несколько отстраненно...
Ни я, ни Гога не видели его чуть ли не со дня премьеры, я - оттого, что не был занят, а он - потому что после выпуска вообще не мог смотреть свои спектакли.
Очевидно, в этом была своя закономерность: репетировал он по многу часов подряд, забывая сходить в туалет и все время возвращаясь к началу. Процесс создания спектакля всякий раз требовал от него органической постепенности. То есть каждая последующая сцена должна была вырасти непосредственно из предыдущей, и, начиная от печки, Гога постоянно проверял на прочность появляющуюся ткань, штопая вчерашние прорехи и закрепляя важные узлы.
Сочинение сценического романа обычно так увлекало его, что репетиционный период можно было сравнить с настоящим мужским загулом, только вместо женщин у него под рукой послушно поворачивались актеры и цеха, а вместо выпивки служила нескончаемая сигарета.