Чарлз возвращался в город. На посветлевшем небе чернели острыми зубцами вершины Сьерры. Потом копыта его лошади зацокали по мостовой, нет-нет да спугивая какого-нибудь бродягу, который торопливо шмыгал за угол. Лаяли собаки за оградами садов; и, казалось, бледный свет раннего утра принес с собой прохладу горных снегов на искореженные мостовые и на дома с опущенными ставнями, со сломанными карнизами и осыпавшейся штукатуркой между пилястров. Рассвет мало-помалу изгонял темноту из-под аркад Пласы, но что-то не было видно крестьян, раскладывающих на низких скамьях под необъятными тентами свои товары: груды фруктов, связки украшенных цветами овощей; не было этим утром веселой суеты, не толпились под сводами ранчеро с женами, детьми, ослами. На всей огромной площади стояли только в нескольких местах, сбившись кучками, поборники справедливости и все смотрели в одну сторону из-под нахлобученных на брови шляп: не будет ли каких вестей из Ринкона. Когда мимо проехал Чарлз, те, кто находился в самой многолюдной группе, повернулись все, как один, вслед ему и угрожающе закричали:
— Viva la libertad!
А Чарлз поехал дальше и свернул в арку своего дома. В посыпанном соломой внутреннем дворике фельдшер, уроженец этих мест и один из учеников доктора Монигэма, сидел на земле, прислонившись к фонтану спиной, не спеша перебирал струны гитары, а стоявшие перед ним две девушки из простонародья слегка притопывали ногами, помахивали руками и напевали мелодию популярного танца. В течение тех двух дней, что длился мятеж, друзья и родственники увезли большинство раненых, но несколько человек еще полулежали на земле и в такт музыке покачивали забинтованными головами. Чарлз спешился. Из пекарни вышел заспанный работник и взял за повод коня; фельдшер попытался торопливо спрятать гитару; девицы не смутились и, улыбаясь, отошли к стене; а Чарлз, пересекая дворик, бросил взгляд в темный угол, где лежал смертельно раненный каргадор и рядом с ним стояла на коленях женщина; она торопливо шептала молитвы, пытаясь в то же время сунуть в рот умирающему дольку апельсина.
С какой жестокой очевидностью тщетность человеческих усилий обнаруживала себя в легкомыслии и страданиях этого неисправимого народа; с какой жестокой очевидностью обнаружила она себя, когда они пошли на смерть, стремясь добиться своего, и ничего не добились. Чарлз в отличие от Декуда был неспособен с легкостью исполнять роль в трагическом фарсе. Трагизм ситуации он ощущал, но ничего похожего на фарс не обнаруживал. Ему было не до смеха, он мучительно страдал, сознавая, что совершена непоправимая ошибка. Его воинствующий практицизм и воинствующий идеализм не позволяли ему видеть смешное в страшном, что мог себе позволить Мартин Декуд, материалист и любитель пофантазировать.
Чарлзу, как и большинству людей, сделки с собственной совестью казались особенно неприглядными, если его вынуждали к ним, угрожая силой. Молчаливость служила ему защитой, — нельзя воздействовать на мнение человека, который ничего не говорит; но концессия Гулда исподволь подточила его идеалы. «И как я мог не понимать, — думал он, — что рибьеризм никогда ничего не добьется». Да, рудники подточили его идеализм, потому что он устал постоянно давать взятки и плести интриги только для того, чтобы ему позволили спокойно работать. А между тем ему не нравилось, когда его грабят, как это не нравилось в свое время его отцу. Его это очень сердило. Он убедил себя, что поддерживает планы дона Хосе не только из высоких соображений, но и потому, что это выгодно. И он ввязался в эту бессмысленную потасовку точно так же, как его несчастный дядюшка, чья шпага висела на стене его кабинета, вступил в борьбу, защищая элементарные права человека. Только оружием его было богатство, более действенное и хитроумное оружие, нежели честный стальной клинок с простой медной рукояткой.
Оружие гораздо более опасное не только для того, против кого оно направлено, но и для того, кто им владеет; оружие, отточенное алчностью и нищетой; оружие, вокруг которого, словно густые разветвления ядовитых корней, постоянно прорастают козни и мольбы корыстолюбцев; оружие, на котором само дело, защищаемое им, оставило густой налет ржавчины; оружие, которое постоянно норовит ударить мимо цели. А делать нечего — оно в его руках, и надо им сражаться. Но он дал себе слово, что это оружие скорее разобьют на мелкие кусочки, нежели вырвут у него.