Читаем Нота. Жизнь Рудольфа Баршая, рассказанная им в фильме Олега Дормана полностью

Я спросил, почему он поручает именно Крафту премьеры своих сочинений. Стравинский говорит: «Да потому, что он единственный дирижер, который дирижирует то, что я написал. Он играет, что я написал, что я хотел, а все что-то придумывают». Слово в слово, как Шостакович, сказал.

Принесли еду. Стравинский заткнул салфетку за воротничок, на итальянский манер. Он ведь подолгу жил в Венеции, любил ее, завещал похоронить себя в Венеции.

Едим. Вдруг он меня спрашивает: «Скажите, почему мне не платят отчисления за исполнение в СССР?» А Юрок подначивает: «Да-да, Игорь Федорович, поговорите с ним, поговорите. Он там влиятельный человек». Игорь Федорович снимает свою салфетку, откладывает вилку и нож: «Ну в самом деле. Вы же бываете наверху. Скажите им. Ну как можно не платить авторские, это ведь бесстыдно просто. Как можно грабить композитора? Не хотят платить — пусть не играют, что ли…»

Молчим. Положение мое хуже некуда. Я ведь советский дирижер пока что. И вдруг осенило. Просто Бог помог. «Игорь Федорович, — говорю, — как же можно в России не играть вашей музыки?»

Не могу вам передать, какое удовольствие разлилось по его лицу. Как он сделался доволен. Поднял бокал и чокнулся со мной. Выпили, Стравинский снова заткнул салфетку, взял вилку с ножом и стал есть. С большим аппетитом.

Не знаю, у кого более русская музыка, чем у него. Ни у кого. Ни у кого. Никакой Чайковский со своей «Во поле березонька стояла» не идет с ним в сравнение. Стравинский не только великий композитор: великий патриот.

37

В Нью-Йорке Пятигорский давал концерт с Яшей Хейфецом — они должны были играть двойной Брамса для скрипки и виолончели с оркестром. Пятигорский говорит: приходите на репетицию. Я пришел и поднялся в артистическую знакомиться. Хейфец стоит, чистит смычок от канифоли, а Пятигорский что-то ему на ухо нашептывает. Вхожу, Пятигорский показывает на меня, Хейфец опускает скрипку в футляр, подходит и говорит по-русски:

«Скажите, пожалуйста, это правда, что вы ученик Левушки Цейтлина?» — «Да, — говорю, — правда». Он кладет руки мне на плечи, не обнимает, просто кладет, и глаза его становятся влажными. Цейтлин был в юности его самый лучший друг. Он говорит, уже по-английски: My dear, what can I do for you? (что я могу для вас сделать, мой дорогой?). Хейфец мне говорит! Понимаете ли, что это такое? Я мог что угодно попросить тогда, в такую минуту. Чтобы он сыграл со мной…

Я попросил разрешения его скрипку подержать. Он подошел к футляру, взял скрипку, протянул: «Пожалуйста». И я был совершенно поражен тем, что все струны на скрипке жильные. Даже без обмотки, натуральные жильные струны. Тогда уже никто так не играл, у всех были металлические. Живая струна — совсем другое звучание. Скажем, старинные итальянские скрипки, чем лучше качеством, тем больше реагируют на натяжение струн, особенно дужка так называемая, полураспорка между деками, — она не подвергается такому напряжению, если на подставке натянуты жильные, а не металлические струны. И когда Хейфец взял скрипку, натянул смычок и заиграл… Это было звучание не скрипки, не инструмента музыкального — было звучание вокальное, как будто великая певица стоит и поет. Я никогда до того не слышал игры Хейфеца. Потрясло меня — и потом на концерте всех наших музыкантов это поразило — вот что: мы ждали, что он будет изумлять виртуозностью. Ну как же — величайший скрипач. Но ничего этого не было. Хейфец, кроме двойного Брамса, играл концерт Конюса. Это, в общем, простое сочинение для отличников музыкальной школы. Он сыграл его так, что нам открылась красота этой музыки. Не виртуозность, а содержательность исполнения до глубины души взволновала нас.

38

Каждый развод, всякий развод — большая трагедия. Это всегда вызывает у меня ужасно большое сожаление — за всех людей, не только за себя. Мы прожили с Аней, в этой нашей коммуналке, десять лет. Она ездила в съемочные экспедиции, я на гастроли… Что говорить о том, как было больно, когда мы развелись. Аня встретила другого человека, кинорежиссера, полюбила его. Вовке было восемь лет. Его отдали в интернат, на пятидневку. Когда я забирал его оттуда, он говорил: «Папа, забери меня отсюда совсем, меня бьют здесь, тут такие сволочные мальчишки!» У меня разрывалось сердце, но я думал: надо немножко подождать, он, может, приладится, научится постоять за себя.

Когда мы прилетели из Америки, наш «сопровождающий» предложил меня подвезти — его встречала служебная «Волга» с шофером. Я говорю: «Хочу заехать взять сынишку из школы-интерната». — «Ну садитесь, заедем». Я назвал шоферу адрес, это в районе «Сокола», там много маленьких улиц. Подъезжаем к школе, и мой сопровождающий говорит: «О, так это же наша епархия». И тут я по-новому оценил Вовкины рассказы о том, что с первого класса там учат немецкий, а с четвертого запрещено разговаривать по-русски, только по-немецки, и все предметы надо учить по-немецки, и экзамены сдавать, и с учителями разговаривать только по-немецки.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже