Когда мы с оркестром вернулись в СССР, за нами опустилась бетонная стена. Все гастроли отменили. Меня стали вызывать для дачи объяснений. Я просил, потом требовал, чтобы Теруко пустили ко мне. Я хотел, чтобы Теруко стала моей женой. Они пытались найти какую-нибудь зацепку, что она шпионка. Я говорил: «Этого никак не может быть. Она не годится для этой деятельности, она совсем не такая». — «Нам виднее. Откуда вы можете знать?»
Секретарь одного райкома партии посмотрел на меня и говорит: «Полюбили так сильно, да?» — «Да». — «Мне, — говорит, — не пришлось никогда».
Потом я узнал, что Теруко беременна.
Был у меня знакомый, заместитель Громыко, он любил музыку, наш оркестр, приходил на все концерты. Он очень мне сочувствовал — может, еще потому, что у него самого была романтическая история, любовь со студенткой института, в котором он преподавал. Я бросился к нему. Он сказал: «Плохо дело, Рудольф Борисович, плохо дело. А хуже всего вот что. Если ваш вопрос решится положительно, вам придется до конца дней иметь дело с людьми, для которых человеческие чувства равны нулю».
Там, на самом верху, были и такие, которые все понимали. Но они ничего не определяли, они были покорны этой камарилье воров и убийц, изуродовавшей душу народа. Не просто изуродовавшей — изменившей ее. Этого я никогда не прощу так называемым «большевикам». Страна, в которой главарь бандитской шайки становится министром культуры, обречена на гибель. А у нас был именно такой министр — бывший главарь шайки из Марьиной Рощи. До Фурцевой он министром был. Видимо, втерся в доверие к тюремному начальству, то есть стал продавать своих, вышел на волю связным между государством и бандитами, и потом его сделали министром культуры. У меня хорошая знакомая стала женой такого же солидного человека, не зная, что он вор в законе. Когда узнала, хотела покончить с собой, мы чудом ее спасли, удержали.
Теруко не понимала, что происходит. Не по глупости — просто не понимала. Через несколько месяцев прислала мне вдруг такое письмо: «Ну, раз никак не удается, попробую сначала поехать как туристка. Уже купила билет на самолет…» Я думаю: что ж ты, дурочка, делаешь? Конечно, это прочитали, где надо. Когда пришел день прилета, который она указала в письме, я, хотя и понимал, что ее не пустят, все равно собрался в аэропорт. На всякий случай. Но, выходя из дому, получаю телеграмму: «Не пустили в самолет. Узнай, почему так жестоко».
Через пару недель в Токио у нас родился мальчик.
Шостакович очень хотел помочь. Он записался на прием к Косыгину. А накануне мне звонит Ирина Антоновна, жена Шостаковича: Д. Д. на прогулке упал и сломал ногу, его кладут в больницу.
Случилось так, что в этот же день я закончил оркестровать его Восьмой квартет. Тот самый, «памяти автора». Я мечтал играть эту музыку с нашим оркестром, видел в ней огромные симфонические возможности и с одобрения Шостаковича сделал оркестровую версию. Позвонил Дмитрию Дмитриевичу — у него в палате был телефон, он лежал в Кремлевке. Позвонил посочувствовать, пожелать выздоровления. А он попросил, чтобы я с Ириной Антоновной прислал партитуру. Я послал — и провел бессонную ночь. На другой день снова встретился с Ириной Антоновной, в консерватории. «Ему очень понравилось. Знаете, что сказал? Сказал, что звучит даже лучше, чем сам квартет. И еще он написал письмо Андропову о вашей истории и попросил Хачатуряна передать лично в руки». А Хачатурян с Андроповым был хорошо знаком.
Позже я переложил для оркестра еще четыре квартета Шостаковича и должен сказать, симфонические версии этой великой музыки исполняются в мире не реже, чем сами квартеты. Называют их «Камерные симфонии Шостаковича».
Мы с оркестром полетели в Ереван. И туда мне приходит телеграмма от папы: ему позвонил Арам Ильич и сказал, что на письмо Шостаковича дан положительный ответ. Меня вызвала Фурцева. Спросила: почему же вы сразу не обратились ко мне? Протянула мне руку через стол, пожала: «Если это настоящее чувство — мы вам поможем».
К тому времени, когда Теруко впустили в СССР, Саше было больше года.
Это был удивительный мальчик. Такой изумительный, такой редкий. Мои ребята, Лева и Володя, очень его полюбили. Он рано научился писать по-русски, а когда пошел в школу, то сразу стал лучшим учеником. Совсем маленький — казалось бы, ну что он понимал? — а вместе с тем бывали эпизоды, которые теперь страшно вспомнить. Едем в какой-то праздник на троллейбусе, проезжаем площадь Маяковского. Там всегда особенно много плакатов по праздникам: «Слава КПСС!», «Слава ВЛКСМ!», слава тому, слава сему… А мы с ним незадолго до этого читали книгу Корнея Чуковского. Он запомнил, как в одной сказке, «Тараканище», прилетел воробей, клюнул таракана, которого все боялись, — и нету таракана. И когда он увидел «Слава, слава КПСС!», то вдруг на весь троллейбус громко закричал: «Слава, слава воробью-победителю!» Ой… На следующей остановке весь троллейбус вышел. Весь. На всякий случай. И мы остались втроем.