Взошедший на престол император Николай I воспринял выступление декабристов, прежде всего, как акт государственной измены (нарушение присяги и покушение на цареубийство), а не манифестацию альтернативной позиции, возможно, заслуживающую внимания. То, что попытка государственного переворота такого масштаба в первый раз за сто лет закончилась неудачей, можно объяснить как раз его «нестандартностью». Впервые в российской истории заговорщики попытались осуществить военный переворот не ради замены одного монарха другим, а с целью реализации определенной политической программы государственных преобразований. Здесь важно подчеркнуть отчетливо «национальный» характер революционности декабристов: они очень остро отреагировали на объявление планов Александра I поставить Царство Польское в привилегированное положение в империи, даровав особую конституцию (вплоть до обсуждения цареубийства в 1817 г.), мечтали возродить «древнерусские» титулы и учреждения (называя себя «боярами», а намечаемое учредительное собрание «вечем»), но главное, намеревались законодательно сформировать единую политическую нацию. В этом отношении они не отличались от имперской власти, которая пыталась реализовать проект нации одновременно на нескольких — тех же самых — уровнях: полноценной европейской державы, этнокультурного единства народа и политической нации граждан. Декабристы не знали о замыслах Александра I или не соглашались с его подходом к реформам, демонстрируя проблему множественной субъектности имперского реформизма. Но и Николай I, не принявший радикальную версию нациестроительства (предоставление политического представительства некой единой гражданской или культурной нации), продолжил следование той же логике «европеизации» посредством интеграции «подданных» в общую имперскую нацию. Даже если его интересовала лишь устойчивость политического режима, действия Николая I свидетельствовали о том, что единственным практическим рецептом сохранения статус-кво было пребывание Российской империи в ранге европейской державы — то есть наиболее современного общества. В XIX веке это предполагало обладание безусловным суверенитетом верховной власти («самодержавие»); посткамералистской государственной машиной; и нацией как коллективным субъектом государства, конечным потребителем «общественного блага». Николай I действовал по всем трем направлениям — с разной степенью успеха, тем более что задачи каждого из них были различны по масштабу.
Николай I снискал заслуженную репутацию реакционера и противника политической свободы. В то время как во многих современных обществах существовала система политического представительства во власти — пусть и с крайне тонкой прослойкой полноценных граждан — в Российской империи парламента не было, и это являлось одним из главных обстоятельств, компрометирующих ее «европейскость». Впрочем, отсутствие парламента можно считать лишь проявлением куда более фундаментальной проблемы: условно обозначенного нами в прошлой главе «гоббсовского», а не «локковского» принципа организации имперского общества. В структурной «имперской ситуации» разрозненных сообществ Северной Евразии, объединенных под властью Российской империи, не существовало никакой исходной общности (культурной, сословной, религиозной), на основе которой можно было бы созвать представительный орган власти, чьей заботой стало бы совершенствование государственного устройства. Как показывает история конституционных проектов Александра I, создание общеимперской системы политического представительства упиралось в два главных препятствия: недостаточность существующего государственного аппарата и отсутствие общеимперской «нации», в той или иной версии горизонтальной солидарности.
Можно представить себе последствия введения парламентаризма императорским указом в 1825 или 1835 гг., без решения тех проблем, над которыми бились Сперанский и Новосильцев: в лучшем случае, была бы воспроизведена барочная политическая система Речи Посполитой, вырождающаяся в аристократическую олигархию шляхетская республика. В худшем — произошел бы раскол между допущенными к выборам привилегированными верхушками разных исторических земель. В обоих случаях верховная власть в империи утрачивала бы суверенный («самодержавный») характер, главное достижение политических режимов Северной Евразии XV–XVI вв. При этом утраченный суверенитет не доставался никакой политической нации — общеимперской или некой региональной, этнонациональной, а просто распылялся между аристократами и помещиками, объединяющими власть и собственность на земли и крестьян в нерасчленимое целое, как в средневековом «феодализме». Может быть, на обломках Российской империи могла бы со временем возникнуть некая новая версия современного общества, но Николай I видел своим долгом сохранение империи и не считал оправданным даже временный откат в архаическое состояние аристократической олигархии и дворянской вольницы.