Зато практически идеальной нацией общеимперского масштаба являлась «общественность»: ее членами признавались лишь «сознательные» личности, следящие за публикациями по актуальным вопросам жизни и очень часто сами пишущие о них. Пока трудно оценить численность этих людей: большинство из них имели среднее образование, но не все выпускники гимназий принадлежали к кругу общественности (например, часть чиновничества, включая армейских офицеров). В то же время, членами общественности, особенно ее наиболее радикальной части («Подпольной России»), были люди с начальным образованием или самоучки. Вероятно, реально можно говорить о двух-трех сотнях тысяч людей, которые воспринимали действительность и свое место в ней через призму публичной сферы общественности (газеты и журналы, пьесы и экспертные исследования, а главное, художественную литературу). К началу 1910-х гг. их число увеличилось, но и по самым щедрым оценкам оно не могло превышать полумиллиона.
При этом кризис 1905 г. способствовал внутренней поляризации общественности: она сохранила общее культурное и социальное пространство, но политически дифференцировалась. Одна часть общественности приняла участие в думской политике, поддерживая разные фракции (хотя далеко не все имели возможность голосовать в силу цензовых ограничений). Другая, вероятно, более многочисленная, связанная с радикальными течениями («Подпольной Россией»), воспринимала период после 1905 г. как «эпоху безвременья». Разумеется, общественная жизнь не утратила динамизма, и время не остановилось, но разочарование в политическом терроре и способности в одночасье изменить общество в результате революции привели к краху традиционного революционного сценария, а значит, и четкого понимания «исторического прогресса». Наконец, все более широкие слои общественности переориентировались на идеал практической профессиональной деятельности в общих интересах (будь то народное образование или реформа городского хозяйства). Таким образом, и общественность больше не отстаивала единый сценарий, который однозначно проводил бы четкие границы нации.
В результате, после 1905 г. в России сложилась парадоксальная ситуация: «нация» являлась господствующей формой социального воображения среди образованных людей, но ни одна конкретная версия нации не была доминирующей. Более того, учитывая относительную немногочисленность образованного слоя, можно сказать, что большинство населения Российской империи в начале ХХ в. существовало вне определенных национальных рамок или испытывало воздействие одновременно нескольких разнопорядковых представлений о нации. Вера в нацию, «знание» своей нации имели в эту эпоху примерно то же значение, что и религия в средние века. В условиях массового общества, когда ослабевали прежние механизмы общинного контроля, а достаточно компактное государство имело очень скромные возможности (на каждого российского полицейского приходилось более 1100 жителей), самоидентификация с нацией оказывалась главным способом социального регулирования. Сам по себе национализм не гарантирует от совершения правонарушений, но он помогает четко сформулировать и повсеместно распространить четкие нормы социального взаимодействия, игнорирование которых и является составом преступления. Поэтому отсутствие или размытость общих представлений о принадлежности к нации лишало российское массовое общество начала ХХ в. «духовных скреп», которые могли бы отчасти компенсировать неразвитость всеобъемлющих политических институтов. После тысячи лет упорядочивания территорий и населения Северной Евразии — политического, конфессионального, языкового, юридического, культурного — регион вновь оказался во власти «первозданной» стихии самоорганизации. Национальные структуры были слишком слабы, чтобы провести четкие границы для его распада, а старый имперский проект воспринимался безнадежно устаревшим даже правителями, выступавшими от его имени.
Совершившаяся к 1905 г. социальная революция — взрывообразное распространение массового общества — на некоторое время открыла окно почти неограниченных возможностей для конструирования нового порядка. Самой активной социальной силой стали массы недавних мигрантов из деревень в города, почти одинаково далекие как от местных общинных традиций, так и от культурных и идеологических построений малочисленных новых национальных элит. Практически любой сценарий — национальный или имперский, — который захватил бы воображение масс, мог радикально изменить общество региона. Главными факторами, ограничивающими эти потенциально безграничные возможности, была пестрота «масс» и нестабильность общества в процессе интенсивной самоорганизации. Очень немногие идеи можно сформулировать так, чтобы они были одинаково поняты людьми с очень разным культурным и социальным опытом, и очень недолго можно удерживать «неустойчивое равновесие» без того, чтобы не возобладала какая-то одна-единственная тенденция. Поэтому масштабы открывшегося «окна возможностей» исчислялись годами, не десятилетиями.